Реальность возвращалась вспышками, только когда вокруг был максимум любви и комфорта — чаще всего дома, где всё настоящее.
В Тель-Авиве это прекратилось достаточно скоро, потому что слишком много жизни — горячий ветер, еда, люди, море, всё обжигает; слишком тонкие стены, чтобы хорошо спрятаться; вездесущий песок и очень много любви, даром, без условий. Кино таким не бывает, догадалась я постепенно, даже при моём умении вживаться в сюжет и одушевлять кукол.
Правда, из-за кота мир временами ещё прятался за стекло, но в хорошие месяцы оно исчезало. Теперь, когда всё кончилось, должно пропасть насовсем.
Пока по вечерам хожу на площадь Бялик, чтобы немого поработать. Здесь происходит много событий. В восемь, например, женщина приходит кормить кошек, и с семи они уже начинают ждать, вытягиваясь в струнку навстречу каждому, кто идёт со стороны старой мэрии. Замирают и очень тихо говорят всем «ми». К девяти же приводят крошечную белую собачку, размером с ладонь, которая быстро начинает командовать людьми и большими псами. Хозяева трусцой бегают вокруг фонтана, чтобы её развлечь, а собак она почти никогда не обижает, недавно только от неожиданности облаяла бультерьера, но он сам виноват, был непонятный, в послеоперационном воротнике. Зовут её Оши.
Я к тому, что вот только вчера вдруг поняла, что они меня ТОЖЕ ВИДЯТ. Я для них та, что сидит с айпадом на скамейке с семи до одиннадцати. И тут же почувствовала острый приступ благодарности — они меня видят, я есть. А значит, скоро исчезнет стекло.
Вот очередная экскурсия. Гид, страстно модулируя, рассказывает о поэтах начала века — Бялике, Черниховски, Альтермане. Внезапно прям взрывается: «Елед?! Факин елед!» Именно в такие минуты я жалею, что иврит мой пока остаётся на уровне двухлетнего младенца. Ужасно интересно, что плохого сделал ребёнок для израильской поэзии.
Поодаль мальчик бегает и орёт первые такты марша Черномора, возле фонтана две девочки поют джаз. Надо признать, поют так себе, но когда люди способны случайно, сидя у воды, немного попеть, чувствуешь себя в «Шербурских зонтиках». А иногда в Болливуде — когда продавцы пляжных принадлежностей включают регги и покупатели начинают вдумчиво плясать. Но это летом, а сейчас холодно, поэтому все серьёзны — только джаз и опера.
В прошлое воскресенье около полуночи Дима спросил: «Дык чо, мы идём завтра делать паспорта?» Я испытала острый приступ тоски, но поставила будильник на семь.
В девять мы уже сидели в МВД, спустя полтора часа выходили обнадёженные. Осознав наше полное лингвистическое ничтожество, паспортистка позвала Аллу.
«Всегда радуюсь, когда можно поговорить по-русски, а то язык забывается», — услышать такое в присутственном месте очень здорово.
Впрочем, все, с кем я соглашаюсь разговаривать, очень добры ко мне — просто я ни с кем не соглашаюсь, только по большой бюрократической нужде или если нападёт кто. И тогда все очень добры. На мою жалкую попытку перевести поговорку «в одно ухо вошло, из другого вышло» незнакомый добрый человек на набережной только пожал плечами: «Ты говоришь на иврите лучше, чем я по-русски». Потом долго и настойчиво повышал мою самооценку вербально, но в конце всё испортил, попытавшись расцеловать, и я в ужасе бежала. Нажаловалась мужу, он говорит:
— Безобразие, ты целуешься с незнакомыми мужиками!
— А то ты бы обрадовался, если бы я целовалась с кем-то знакомым!
В любом случае, всё это слишком большой стресс для меня, я не могу улучшать свой иврит такой ценой.
Что до паспорта, то я поняла, как можно отличить долгосрочного репатрианта от гастрольного: человек с серьёзными намерениями привозит и котика. Вот и вся правда жизни.
Русскоязычные израильтянки старше полтинника — это чего-то особенного.
Перед интервью на радио. Я, кокетливо:
— В прямом эфире я традиционно ничего не соображаю.
Ведущая, заботливо:
— А в остальное время у вас с этим как? Получше?
После встречи с читателями тётенька спрашивает:
— А где сейчас ваш ребёнок, в садике?
— Не знаю, наверное, на работе, — отвечаю я и готовлюсь выслушать обычное «по вам не скажешь, что у вас взрослый сын» и т. п.
Она, меланхолично:
— Вы знаете, в Израиле так поздно рожают, и в сорок пять, и в пятьдесят, так что я и предположила…
Успешная дама — о другой популярной даме:
— К.? Она меня не интересует. Последний раз я видела её лет десять назад. Думаю, с тех пор она ещё больше постарела.
Рассказываю подруге, что в рамках ассимиляции стала носить лосины без юбки, все израильские женщины так ходят.
— Не могу представить тебя в лосинах, — говорит она, — у тебя такая женственная фигура!
Я несколько задумываюсь, а что такого противоречащего этому есть в лосинах, и только через полчаса до меня доходит. На куртуазном девичьем языке «женственная фигура» означает «большая жопа»!
(Ну, вы знаете — то, что мы пишем друг другу под фотографиями. Потасканная рожа — «неординарное лицо», некрасивая — «женщина с шармом», двадцать кило лишнего веса — «выразительные формы».)
Через неделю рассказываю об этом Юле, она вежливо молчит. В конце вечера выбираюсь из-за стола и жалобно спрашиваю:
— Юля, Юля, разве же у меня большая жопа?!
— Вынуждена огорчить, — отвечает она, — у тебя очень женственная фигура!
Уж сколько говорила о преимуществах близорукости, которая смягчает и украшает окружающий мир, но и с нею бывают дни печали. Например, халва.
Заглядываю так в холодильник за персиками и вижу Димину коробку недоеденной халвы. Вульгарной, тахинной, жирной. Я не такая. Закрываю холодильник.
Но не перестаю о ней думать.
Вульгарная, тахинная, жирная, серая. Потная по краям, с волокнами и твёрдыми крупинками внутри. Сладкая, липнущая к зубам.
Сладкая. После Димы там наверняка мало осталось, не растолстеешь.
Вкус, знакомый с детства, а у меня, кстати, ностальгия!
И я писательница! С Пруста между укусом и проглотом мадленки семь томов сошло, мне тоже так надо!
Это для дела, для работы.
Иду, открываю рывком, беру коробку.
А там хумус.
Лизнула для порядка, но я-то уже всем трепещущим телом, всеми вкусовыми сосочками приготовилась к халве!
Забылась, конечно, шоколадным молоком, но в зазор между ожиданием и результатом поместилось не более одного абзаца, а не семь томов, как я хотела.
Поняла, что мои грёзы о прекрасной жизни сводятся к одному: придумываю себе очередное красивое место, где буду работать. Море, песок, пальмы, и я с айпадом (done, на пляжике вкопали восемнадцать пальм, сижу иногда под ними). Прелестное тихое кафе, где я упоительно пишу (не-а, мешают люди и еда). Дом с окном в сад и горами на горизонте, и я за столом с ноутом (в планах). Это не любование собой в антураже — в процессе работы я неприглядна, а красот не замечаю. Но они нужны ради избавления от скверного ощущения, что жизнь как-то слишком быстро проходит, пока пишешь. Конечно, она всё равно сжирается в два раза быстрей, но хоть на ярком фоне.
В погоне за качеством потребления сменила рабочий кабинет. Предыдущий был на площади Бялик у фонтана, но последняя моя работа такова, что требует ноута с мышкой, поэтому я переместилась к морю: на пляже возле отеля «Шератон» есть деревянные столы с лавками. Примерно с полуночи до трёх я там, получалось продуктивно и с видом. Однажды в кромке прибоя проскакал гнедой жеребец, наверняка под принцем, но я была с мужем.
А главное — в одну из таких ночей мне продуло ушко, и я стала глуха, как Аделаида Герцык. В изумлении поняла, что в таком виде жить гораздо легче. Я всегда знала, что близорукость оберегает меня от лишних подробностей жизни — что-то хорошее я могу и сама додумать, а фигни всякой и даром не надо. Но кто мог знать, что тревожность напрямую зависит от объёма поступающей информации — чего я не слышу, того и на свете нет. Прозреваю, что, если отобьёт обоняние, я стану буддой.
Проснулась в 11:20 и вспомнила, что через десять минут от северного порта стартует яхтенная регата. Кое-как прикрыла срам, сунула ноги в кедики и побежала к волнорезу на Буграшов-бич. Увидела, как они выплывают — первой летела пёстренькая вёрткая яхточка, вторая солидно шла под огромным белым парусом, а третья, третья была алой. Дождалась дура своих красных парусов. Если бы я хотела гадать (а для невротика всё есть знак), месседж был бы очевиден: стратегии победы на сегодняшний день — это надежда и сила, но первой приходит ловкость. Лёгкости бытия у меня не стало, сил никаких нет, зато я могу хотя бы надеяться и пришкандыбать к финишу как-нибудь так.
Яхты тем временем шли небыстро, я поняла, что смогу сопровождать их по берегу, и припустила в Яффо. Вышла-то на минутку, без солнечных очков, воды и защитного крема, но кто же думает о таких пустяках, пока не припечёт. Когда же припекло, прислонилась ненадолго к прохладной стеночке, и прохожий мужчина тут же сказал, что я красавица. Не поверила, полезла смотреться в пудреницу. Из зеркальца тревожно глянуло краснорожее отражение — ах да, паруса же были алые. Хмыкнула и побежала дальше.
Яхты финишировали без затей, складывали на подлёте крылышки и становились неотличимы. Так что принца я не нашла, поэтому побрела в глубь порта «по искусство», оно там везде — на стенах, в доках и ангарах, висит, поёт, бегает и строит глазки. Я была в страшном воодушевлении и думала, что выгляжу счастливой, но один из предметов искусства погнался за мной и участливо спросил: «Лама казо ацува?» («Почему такая грустная?») Я поняла, что имеет место трагическое несовпадение темпераментов — если на пике бодрости я кажусь местным мужчинам грустной, то в спокойном состоянии, видимо, выгляжу, как чёрная депрессивная воронка. Потом, правда, быстро утешилась, решив, что это тутошний гопнический подкат «чо, дифчонки, стоим-скучаем», а я не ацува, не ацува, не ацува! Я — красавица, хоть и обгорела.