Большой популярностью пользуются раненые оленята, наспех натянутые на тяжёлые упрямые физиономии, и измождённые барышни поверх кустодиевских купчих.
И это, как мне кажется, святое право каждой женщины — жить не совсем в своём теле. Пугает только момент перехода, а результат, чего уж там, нужно ей простить.
Я коллекционирую разочарования, как мог бы заметить проницательный читатель, если бы эта порода не была целиком выдумана самовлюблёнными писателями. На самом деле никто не трудится проницать, отслеживать и запоминать причудливые изгибы чужого творчества, не стоит себе льстить. Поэтому сообщаю прямо: я коллекционирую разочарования.
Недавно, например, осознала, что ситуация, при которой твоя стратегия проигрывает другой стратегии, ощущается как жёсткое поражение. Не просто не получаешь желаемое, но прямо рядом с тобой кто-то приходит и забирает всё, пользуясь методами, отличными от твоих. В этом переживании нет или почти нет зависти, но есть отчётливое чувство неправильности собственной жизни. Ладно бы невозможного хотел — но вот же, у другого получилось, и всего-то делов изменить метод. Сразу вспоминаешь все недополученные прибыли и тоскуешь, что ведь мог, если бы ставил фишки не «так, так и так», а наоборот — «так, так и так».
Проще всего объяснить равнодушному читателю это нехитрое переживание на примере проигрыша женской стратегии.
Допустим, на вечеринке есть пара женщин в поиске и некоторое количество свободных мужских объектов. Дамы примерно равны качеством и возрастом, но используют разные техники. Одна ставит на загадочность: проходит, помавая полями шляпы, к самому видному месту, красиво садится и ждёт. Фигура её дышит элегантностью и умеренной недоступностью, любой человек со вкусом просто обязан попытаться. Вторая на этом фоне ведёт себя неприлично: хохочет, хрипло матерится, щиплет мужиков за бока и толстозадо ползает с хозяйскими детьми. В результате все свободные кассы её, а чувства мымры с полями я могу добавить в свою коллекцию. Она обязательно порвёт чулки, когда будет снимать вечером, закинет шляпу под кровать и почувствует себя дурой-дурой-дурой, причём безнадёжной.
Бывает и так, что в аналогичной ситуации одна из женщин станет весь вечер задевать горячим бедром то одного, то другого, выкладывать декольте на все свободные поверхности и вести сексуальные разговоры на грани журнала «Спид-инфо» — «любите ли вы страпон так, как люблю его я»; вторая же воззрится на кого-то снизу вверх, задаст пару идиотских вопросов и удалится в уголок с книжкой. Через пять минут мужчине понадобится узнать, что она читает, а через двадцать они тихо уйдут вместе. Та, с сиськами, отвратительно напьётся и к утру будет блевать желчью.
И надо ли говорить, что именно такие ситуации заставляют проигравших люто ненавидеть тех, у кого получилось. Победители же никогда не замечают, что произошло, они слишком заняты сбором плодов.
Впрочем.
Когда мне было тринадцать, я пришла на свою первую дискотеку в костюме из тонкой шерсти: юбка ниже колена, обтягивающая бёдра и расходящаяся колокольчиком, кофточка с широкими рукавами, забранными резинкой на запястьях, воротник-стойка; всё того оттенка красного, который меня зеленит. Девчонки в джинсовых мини пользовались диким успехом, я же чувствовала, что меня нет. Но зла, как сейчас помню, не держала — понимала, что я просто безнадёжный урод. И особенно жесток был контраст между ожиданиями и результатом — я очень собиралась и очень надеялась быть прекрасной.
С тех пор не люблю наряжаться, не к добру это всё. Поражение женщины в вечернем платье гораздо горше, чем той, что в джинсах, — по ней слишком видно, как она старалась.
Другое же о платьях вот что.
В течение жизни у меня случались встречи, которых я отчаянно ждала и трепетала. Были разные люди и разные истории, но общим осталось одно: у меня никогда не было подходящего платья.
Сто раз прокручиваешь, как ты в чём-то идеальном входишь, а он, а ты, а тут коленка, и всё. Иногда это идеальное должно обтягивать, иногда струиться, содержать разрезы или восемнадцать пуговиц, спадать с плеч или быть абсолютно глухим: я всегда почти наверняка знала, как следует выглядеть в тот день, которого жду. И всякий раз, когда он наступал, я оказывалась не готова.
Сейчас у меня в шкафу штук двадцать платьев, некоторые из них были куплены задним числом, уже после встреч X. Но до сих пор, когда вдруг что, я прибегаю, запутавшись в неправильных тряпках, с ненакрашенными ногтями на ногах, не в тех туфлях и не вовремя. Не устраиваю безупречное антре, не беру своего там, где увижу своё, никого не сбиваю с ног, кроме себя самой.
И это к лучшему, потому что см. выше — поражение женщины в вечернем платье гораздо горше.
Шестичасовое солнце
Прошлое похоже на коробку образцов или папку с листками папиросной бумаги, на которых карандашом нанесены рисунки. Рисунок «Счастье», рисунок «Жертва», рисунок «Любовь», «Горе», «Ловушка», «Шанс». Обычно это удобно: если не очень ясно, что происходит, открываешь архив, ищешь кальку с похожей картинкой, накладываешь на сегодняшнюю ситуацию, и многое становится понятным. Иногда это называется опыт, иногда косность или ещё как-то обидно — потому что человек остаётся в пределах собственных схем и стандартов. А я тут вижу неадекватность собственным чувствам — не в состоянии оценить «здесь и сейчас», поэтому вынуждена искать аналоги в том, что уже поняла. Трагическое мышление тоже присутствует, ведь эталонное переживание самое яркое, а значит, любое следующее — не совсем то.
Думала бы, всё от возраста, но эту папку я собираю с детства, лет с пяти. Кое-что со времён Больших Жёлтых Одуванчиков не перекрыто до сих пор.
Недавно лежала на узкой кровати в чужом доме, сквозь комариную сетку наблюдала исход собственного дня рождения. С некоторых пор стараюсь, чтобы сутки, когда переламывается год, проходили максимально нелепо. Лучше всего быть одной, но так, чтобы обстоятельства не оставляли в покое. Тогда кажется, что жизнь неодинаковая, не то что «Почерпни воды с правого борта, испей. А теперь с левого. И как? Ну вооот». Я всё топаю на неё ножкой: разная! Разная! Захочу — сбегу, всё будет не так, нет никакого неизбежного завтра! В крайнем случае всегда можно умереть. И даже без фатальных решений — у меня в запасе бесконечное количество свёртков с «как никогда в жизни». В нарядном фунтике, разрисованном котиками, — невиданный город; в крафтовой бумаге — новый океан; в белом шёлке — поцелуй того, кого не бывает, а в жестяной коробочке — кисленькая марка, которая превращает человека в письмо самому себе. И день рождения может быть какой угодно, лишь бы не похожий на десятки уже бывших.
Потому что иначе я всё-таки достану из папки тот листок.
Мне двадцать два, и со мной происходит «как никогда в жизни», первое из многих, как я потом узнала.
Стол из светлого лакированного дерева, белое вино в запотевшем бокале, таком простом, что слово «бокал» для него слишком нарядное — копеечная стекляшка для копеечного рислинга (понятно, что из белого сухого ничего прекрасней со мной с тех пор не случалось). За соседним столом у людей Настоящий День Рождения: именинница звезда, пьют шампанское, подарков у неё гора. А я полдня ходила под дождём, промочила ноги, и мой букет до меня не доехал, забыт в метро на лавочке. Да я и не смогла бы привезти его домой, там другая жизнь. Нет, нет. Там просто другое, а жизнь вся здесь. Жизнь вся под волосатой рукой с длинной обезьяньей кистью, которая лежит поверх моей лапки. Мимо течёт день, заходящее солнце, болтовня, а жизнь — вот он сжал мимоходом пальцы, а вот расслабил, того и гляди уберёт (тогда я, наверное, умру); погладил косточку на запястье по часовой, а потом против; потянулся было за спичками — зажечь следующую беломорину, — но взглянул на меня и переложил мою кисть к себе на колено, а уж потом закурил; вернул мою руку на стол, снова держит — до следующего глотка вина. И жизнь моя идёт пунктиром, от новой папиросы до винчика.
Я сижу тихо — я его люблю.
Теперь вспоминаю — что же такого было, чтобы потом ни с кем и никогда?
Мне было, например, всё равно, как он ко мне относится. Это потом моя любовь стала похожа на бездонную чёрную яму, которая поглощает человека целиком и никогда не насыщается; которая от великого голода умеет принять его со всеми потрохами и разрешить ему быть каким угодно, но взамен требует ответной любви, потому что только ею и может наполниться. А тогда она только отдавала. Как предатель, сдала ему всё: и меня, и моё коротенькое прошлое, и то, чем я дорожила прежде, и будущее. Ни о ком другом я не думала так долго и неотступно — годами, ежеминутно, — и ни о ком не знаю так мало. Некому было его понимать, потому что я вся превратилась в свет, однонаправленный, тупой и бесполезный.
Каждая глупая девчонка уверена, что она любит как никто, но я не только тогда, но и теперь, с учётом всей следующей жизни, знаю — никто его не любил, как я. И я притом не была предназначенной ему Той, Единственной, как это вы, девочки, любите. Единственной была и будет жена, потому что кто живёт с тобой, тому ты и предназначен, и нечего хитрить, будто возможно по-другому. И он не был мне предназначен, иначе бы всё получилось, не бывает, чтобы половина яблока не совпала со своей половиной — значит, это от другого яблока. Но я только для него превратилась в свет — ровный, тёплый шестичасовой свет, такой, как сейчас у меня за окном. И не будет у него другого шестичасового света, кроме меня, я знаю. Точно, как у Бога я такая одна, так и у него. Другие у него — не такие, и я у других не такая.
Он всё спрашивал: «Не больно тебе?» Я, конечно, отвечала, как в книжке (вы, девочки, тоже запишите): «Если бы ты был рубашкой, горящей на мне, я бы и тогда не бросила тебя». С тех пор научилась мгновенно скидывать одежду, даже когда она не горела, а едва начинала мешать. А его, если бы и горел, не бросила. Но правда в том, что больно не было. Шестичасовому свету не бывает больно.