– Я не хотела, чтобы ты узнала об этом вот так, – пробормотала она.
– Мне сказала Хэлли Синти.
Мама снова вздохнула.
– Но она ничего не понимает, – добавила я в надежде, что мама согласится.
Но вместо этого она села за кухонный стол и жестом пригласила меня присоединиться.
– Миссис Синти работает в той же больнице, что и твой отец, – сказала мама.
Значит, правда.
– Ты можешь мне все рассказать. Я не маленький ребенок.
Но в тот момент я ужасно хотела им быть – девчонкой, чьи родители все еще читают ей перед сном и держат ее за руки, когда она переходит улицу.
И мать вздохнула в третий раз:
– Думаю, будет лучше, если отец расскажет сам.
Однако разговор так и не состоялся, потому что две ночи спустя отец явился обратно. Мы с Джошем и Люси стояли на заднем дворе и смотрели, как он вытаскивает чемодан из багажника своей маленькой красной спортивной машины. Люси плакала, Джош пытался сдержаться. Отец даже не глянул в нашу сторону.
– Кэнни? – Люси шмыгнула носом. – Это же хорошо, что он вернулся, да? Он больше не уйдет, правда?
Я смотрела, как за ним медленно закрывается дверь.
– Не знаю, – ответила я.
Мне нужны были ответы. Но к отцу не подойти, а от матери никакого толку.
– Не волнуйся, – пожурила она меня, хотя у самой от бессонницы под глазами набрякли мешки. – Все будет хорошо, лапочка.
И это моя мать, которая в жизни не звала меня «лапочкой». В общем, как бы меня это ни напрягало, оставалось лишь идти к первоисточнику.
В понедельник я нашла Хэлли Синти в женском туалете. Она стояла у зеркала и, щурясь, подмазывала губы блеском. Я кашлянула. Она проигнорировала. Я похлопала ее по плечу, и она все же повернулась, с отвращением поджав губы.
– Чего? – выплюнула Хэлли.
Я снова кашлянула.
– Эм… это… про моего отца, – начала я.
Хэлли закатила глаза и вытащила из сумочки розовую пластиковую расческу.
– Он вернулся, – сообщила я.
– Поздравляю, – равнодушно отозвалась Хэлли, расчесывая челку.
– Я подумала, может, ты слышала почему? От мамы.
– А с какой стати я должна с тобой делиться? – Она усмехнулась.
На подготовку к этой встрече я потратила все выходные. Ведь что я, пухленькая и непопулярная Кэнни Шапиро, могла предложить изящной, красивой Хэлли? Я вытащила из своего рюкзака два предмета. Первой была пятистраничная работа о светлых и темных образах в «Ромео и Джульетте». Другой – бутылка водки, которую я стащила из бара моих родителей тем утром. Хэлли и ее команда, возможно, не были так академически развиты, как я, но компенсировали это в других сферах деятельности.
Хэлли выхватила у меня бутылку, проверила пломбу, затем потянулась за эссе. Я отдернула руку.
– Сначала скажи.
Хэлли небрежно пожала плечами, сунула бутылку в сумку и повернулась обратно к зеркалу.
– Слышала, как мать говорила по телефону. Мол, что его подружка-стоматолог сказала, что хочет детей. А твоему отцу их, походу, хватает. И, глядя на тебя, – добавила Хэлли, – я могу понять почему.
Она, ухмыляясь, протянула руку. Я швырнула в нее листами с эссе.
– Просто перепиши своим почерком. Там с ошибками, так точно поймут, что писала ты, а не я.
Хэлли убрала статью в ту же сумку, а я пошла обратно в класс. Больше никаких детей… ну, с учетом его отношения к нам – звучало вполне логично.
После этого отец прожил с нами почти шесть лет, но уже не был прежним. Мимолетные мгновения доброты и любви, ночи, когда он читал нам перед сном, рожки мороженого по субботам и поездки по воскресеньям – все это ушло. Как если бы отец заснул, один, в автобусе или поезде, и проснулся там же двадцать лет спустя в окружении незнакомцев: моей матери, сестры, брата и меня. И все они чего-то от него хотят – помыть посуду, подвезти на репетицию группы, дать десятку на кино, его одобрения, его внимания, его любви. Он смотрел на нас, и карие глаза наполнялись замешательством, а затем суровели от гнева. «Кто эти люди? – казалось, задавался он вопросом. – Как долго мне еще ехать с ними рядом? И почему они думают, что я им что-то должен?»
От любви, пусть рассеянной и редкой, он шагнул к злобе. Не потому ли, что я знала его секрет – что он не хотел больше детей и, вероятно, даже вообще никогда их не хотел? Не из-за того ли, что он скучал по другой женщине, что она была его единственной истинной любовью, теперь навеки недостижимой? Отчасти, наверное. Но нашлись и другие причины.
Мой отец работал – и, полагаю, работает – пластическим хирургом. Он начинал в армии, работал с обожженными, ранеными солдатами, теми, кто вернулся с войны изуродованный химикатами или шрапнелью.
Но истинный гений отец открыл в себе после нашего переезда в Пенсильванию. Там основной частью его пациентов стали светские дамы, страдающие лишь от невидимых ран и готовые тратить тысячи долларов на осторожного, опытного хирурга, который парой ловких взмахов скальпеля подтянет им животы, сделает веки менее обвисшими, избавит от «ушей» на бедрах и двойных подбородков.
Он добился успеха. К тому времени, когда он покинул нас в первый раз, все знали, что если кому в районе большой Филадельфии нужна подтяжка живота, подбородка, носа, груди – это к Ларри Шапиро. У нас был огромный дом, извилистая подъездная аллея, бассейн и джакузи. Отец водил «Порше» (к счастью, моя мать отговорила его от эксклюзивных номеров НОСОДЕЛ), мама ездила на «Ауди». Дважды в неделю в доме убирала горничная; раз в два месяца родители устраивали званые обеды, а отдыхать мы ездили в Колорадо (если хотелось покататься на лыжах) и Флориду (если хотелось позагорать).
А потом отец ушел и вернулся, и наша жизнь развалилась, как любимая книга, которую читаешь и перечитываешь, пока однажды переплет не распадается и десятки листов разлетаются по полу. Отец не хотел такой жизни. Тут сомневаться не приходилось. Пригород держал его на привязи бесконечной чередой футбольных матчей, «орфографических пчелок» [11], занятий в еврейских школах, выплат по ипотеке и кредитов за автомобили, привычек и обязательств. И отец вымещал свои страдания на всех нас – а на мне он почему-то отрывался с собой жестокостью.
Внезапно мой вид как будто стал ему невыносим. Все, что я делала, оказывалось и близко не таким, как надо.
– Ты только посмотри! – громыхал он о моей четверке с плюсом по алгебре.
Отец сидел за обеденным столом, у его локтя стоял привычный стакан скотча. Я маячила в дверном проеме, пытаясь скрыться в тени.
– Ну и чем ты это объяснишь?
– Я не люблю математику, – говорила я ему.
По правде сказать, я и сама стыдилась своей оценки. Я в жизни не получала ничего меньше пятерки. Но как бы я ни старалась и сколько ни обращалась за помощью, алгебра ставила меня в тупик.
– Ты думаешь, мне нравилась медицинская школа? – прорычал отец. – Ты хоть представляешь, какой у тебя потенциал? Так разбазаривать талант!
– Мне все равно, какой у меня потенциал. Я не люблю математику.
– Хорошо, – говорил он, пожимая плечами, швыряя табель успеваемости через стол, как будто от листка вдруг завоняло. – Будешь секретуткой. Мне-то что.
Отец был таким со всеми нами – грубым, угрюмым, пренебрежительным и резким. Он приходил с работы, бросал портфель в прихожей, наливал себе первую за вечер порцию виски со льдом, проносился мимо нас наверх, в спальню, и запирал за собой дверь. Он либо оставался там, либо уходил в гостиную, где сидел с приглушенным светом и слушал симфонии Малера. Даже в тринадцать лет, даже без базового курса музыки, я знала: бесконечный Малер под звяканье кубиков льда в стакане ни к чему хорошему не приведет.
А когда отец все-таки снисходил до разговоров с нами, то лишь для того, чтобы пожаловаться: как он устал, как мало его ценят; как усердно он трудится, чтобы обеспечить нас всем необходимым.
– Снобье мелкое, – бормотал он заплетающимся языком, – с этими вашими лыжами и бассейнами.
– Ненавижу лыжи, – отвечал Джош и ничуть не лукавил.
Один спуск – и сразу в домик пить горячий шоколад. А если мы заставляли его снова выйти наружу, он убеждал спасателей, что он на грани обморожения, и нам приходилось вытаскивать его уже из пункта первой помощи, где он в одних подштанниках жарился под обогревателями.
– Я бы лучше поплавала с ребятами в Центре отдыха, – говорила Люси и тоже не лукавила. У нее было больше друзей, чем у всех нас, вместе взятых. Домашний телефон трезвонил не переставая. Еще одно больное место в отношениях с отцом.
– Этот гребаный телефон! – орал он, когда аппарат звонил во время ужина. Но снять трубку и оставить висеть было нельзя. Ему всегда могли позвонить с работы.
– Если ты нас так ненавидишь, зачем вообще заводил детей?! – швыряла я ему в лицо то, что считала правдой.
Отец никогда не находил ответа – только больше оскорблений, гнева, больше обжигающей, карающей ярости. Джош, которому было всего шесть лет, считался «ребенком». Двенадцатилетнюю Люси отец либо игнорировал, либо распекал.
«Тупица», – качал он головой при виде ее оценок.
«Криворучка», – ворчал, когда она роняла стакан.
А я в тринадцать стала «псиной».
Да, в том возрасте моя внешность и правда оставляла желать лучшего. В дополнение к груди и бедрам, которые вдруг выросли буквально за одну ночь, я обзавелась полным ртом сложного вида металлических и резиновых штук для исправления прикуса. Я носила уже давно не модную стрижку под Дороти Хэмилл, которая совершенно не щадила мое полное лицо. Покупала одежду двух видов – мешковатую и еще мешковатей – и целый год постоянно сутулилась, чтобы прятать грудь. Как Горбун из «Собора Парижской Богоматери», только с прыщами и брекетами. Я чувствовала себя унижением на ножках, сборной солянкой всего, против чего мой папаша целыми днями вел войну. Он вечно гнался за красотой – ее созданием, поддержанием, совершенством. Одно дело – жена, которая лишь слегка недотягивала до идеала… а вот дочь, которая столь вопиющим образом сдала позиции, – это, очевидно, непростительно. И я таки сдала. В тринадцать лет во мне не было ничего красивого, совершенно ни-че-го, и я чувствовала подтверждение этого в жестком, полном ненависти взгляде отца, во всех его словах.