скуя погрешить против истины, что поводом для посещения погребка были только события радостные и торжественные. Один раз в году, а именно 17 сентября, они шли туда неизменно по инициативе Федосея Осиповича по какому-то печальному для старика поводу. По какому, Федосей Осипович не уточнял, а Андрей почему-то не решался расспросить, что же такое случилось в жизни Федосея Осиповича 17 сентября. Умер ли кто из близких, обидел ли кто так, что и во веки веков не забудешь, жизнь ли круто переломилась на том рубеже — не расспрашивал, а Федосей Осипович молчал. Когда наполнялись бокалы, он первым подымал один из них неуверенной рукой и, осторожно коснувшись им Андреева бокала, печально, тихо и загадочно возглашал:
— Ну да бог с ними. Выпьем, Андрюша.
Молча выпивали, молча уходили по домам.
Были горькие минуты не только у них, но и у страны и у всех добрых и честных людей других стран. Федосей Осипович узнавал о них прежде, потому как маленькая коробочка, притулившаяся под самым потолком гардеробной, не выключалась ни на минуту и сообщала все новости — радостные и печальные. Федосей Осипович знал по имени и по голосу всех дикторов Всесоюзного радио и по тону этого голоса заранее определял, какою будет новость — плохой ли, хорошей. С Юрием Левитаном у Федосея Осиповича как бы сами собой установились дружеские отношения. Нередко старик в мыслях своих приятельски разговаривал с ним: «Что-то ты, Юрий, нонче не того, не в духе будто. Голосу твоему не хватает чегой-то. Можа, простуда?» Юрий Левитан доводил до сведения Федосея Осиповича, как правило, события чрезвычайной важности и потому пользовался особым благорасположением старика. «Человек государственного ума, ежели доверили такое дело!» — думал он про знаменитого диктора. «Советский человек в космосе!» — на весь свет возгласил о Гагарине Левитан, а у Федосея Осиповича захолонуло под ложечкой, и он до сей поры, как только вспомнит про тот час, испытывает сызнова радостную дрожь во всем теле.
Диктору не раз приходилось сообщать Федосею Осиповичу о событиях вовсе уж не радостных. В далекой Африке какие-то злыдни убили Патриса Лумумбу. «Как же это можно, как могли допустить?!»— в страшном гневе говорил Андрею старик. А тот, чтобы хоть чуточку успокоить друга, сказал ему, что Ванюшка просит взять маленького Патриса, одного из сыновей погибшего. Мысль эта принадлежала Анне Антиповне, но Андрей приписал ее Ванюшке, чему был до крайности рад Федосей Осипович. Он дал Андрею много разумных советов относительно того, как и к кому надо обращаться с этакими делами. «Лучше и вернее всего в Мирный Совет, там свяжутся по радио или еще как с кем надо, похлопочут, и у Ванюшки будет приемный брат. Это уж точно!» Не откладывая дела в долгий ящик, они в тот же день сочинили длиннейшее письмо и около месяца находились в состоянии напряженного ожидания. Из Комитета солидарности со странами Азии и Африки, куда было переслано их письмо, пришел наконец ответ грустного для них содержания. Ценим, мол, ваши интернациональные чувства, дорогие товарищи, но мать Патриса хочет растить своего сына на родной ему, африканской земле, чтобы он жил среди своего народа и был таким же мужественным его защитником, каким был отец. «Так, видно, надо, Андрюша», — рассудил все понимающий Федосей Осипович.
Временами Андрей испытывал мучительное угрызение совести. Как там ни говори, а ложь есть ложь, рано или поздно, но за нее придется держать ответ. Были дни, когда он ходил как побитый, глаз не смел поднять на жену. Сознание того, что втайне изменил ей, нафантазировал какого-то Ванюшку, с годами обострялось, становясь невыносимым. Много раз он подходил к парикмахерской с железной внутренней установкой рассеять этот туман, отбросить прочь призрачную завесу, но, не прошагав и десяти шагов от своего дома, понимал, что не сможет сделать этого. Достаточно было хоть на одну минуту представить, как встретил бы его признание Федосей Осипович, чтобы тотчас же отказаться от вроде бы и благого намерения. И сладкая ложь продолжалась. Продолжалась бы она бог весть сколько еще, не случись беды.
Андрея послали в командировку на полтора месяца. Он предупредил Федосея Осиповича, что уезжает в Сибирь… он сказал не на полтора, а на два месяца, для чего-то прибавив пятнадцать дней. Федосей Осипович грустно поморщился, вздохнул как-то по-детски судорожно.
— Коли надо, что ж, поезжай, Андрюша. Не простудись, сынок… Холода там, вишь, страшенные. Ну, а каковы дела у Ванюшки?
— Спасибо. Хорошо. Осенью — в десятый класс.
— Ишь ты? В десятый?! Времечко-то как бежит.
— Бежит, Федосей Осипович.
Они обнялись и расцеловались на прощание.
Вернувшись из поездки, Андрей первым долгом побежал в парикмахерскую. Только далеко от Москвы, в командировке, он по-настоящему понял, кем для него стал Федосей Осипович…
В прихожей, у гардеробной, стоял другой человек, еще не старый, с одной рукой. Андрей никогда его не видел, но он и не приходил в парикмахерскую, когда там не было Федосея Осиповича. Брился и стригся только в дни его дежурств. Значит, решил Андрей, сегодня не его время. Приду завтра. Но и назавтра Федосея Осиповича не оказалось на привычном месте. Не оказалось его и на третий и на четвертый день. И теперь уж Андрей, схваченный за сердце недобрым предчувствием, решил спросить у однорукого, а где ж его напарник, почему не приходит, не рассчитали ли за какую-нибудь промашку.
— Нет, не рассчитали… Помер Федосей Осипович, в одночасье помер. Стоял вот тут, ничего, бодрый, даже шутил. А потом как-то тихо присел на пол, прислонился к стене, глядь — он уже не дышит… А что с вами, гражданин? Он что, отец ваш?
Но Андрей был уже на улице.
Лишь на пятый день после приезда, узнав адрес у заведующего парикмахерской, отправился на квартиру Федосея Осиповича. Отыскал на Плющихе деревянный домик, один из тех, что покорно и безропотно ждут своей очереди на слом. В единственном подъезде первая дверь направо вела в комнатушку Федосея Осиповича. Ключ был у соседей. Андрей объяснил им, кто он и почему пришел. Открыли. Из старенького репродуктора, притулившегося в углу, по соседству с Николой-угодником, слышался голос Левитана — сообщались последние известия. Железная кровать стояла прямо у двери, какой-то старый зеленый сундучок, перехваченный со всех сторон ржавыми железными ремнями, кастрюля, закопченная на плите в голландке, посудная полка с двумя тарелками и одной деревянной ложкой, малость выщербленной. Вот и вся Федосеева утварь. На стене — единственная фотография в самодельной раме. Молодая женщина в темном платке, широколикая и большеглазая, со строго поджатыми губами. На руках у нее дитя. Должно быть, фотографию часто снимали со стены, потому как рама была сильно и свежо захватана.
— Он что же, коренной был москвич? — спросил Андрей.
— Да нет. В войну приехал. Откуда-то из-под Брянска. Больше мы ничего не знаем о нем. Старик не любил, когда его расспрашивали.
Андрей поблагодарил соседей и вышел, захватив зачем-то фотографию. От Плющихи спустился к набережной. Было ветрено, в левую щеку сыпал косой холодный дождик, капли его попадали за воротник. Над рекой носилась чайка, оглашая окрестность пронзительным, режущим по сердцу криком.
ТАМАНЦЫ
Передо мною — трое: танкист, пулеметчик и стрелок. Они называют себя Таманцами. И по тому, как они произносят это слово, догадываюсь, что писать его надо непременно с большой буквы, не иначе.
Таманцы!
А ведь никто из этих троих не служил в дивизии в ту грозную пору, когда пришла к ней немеркнущая слава. Тем не менее всякий раз, когда при них называют имя Таманской Краснознаменной ордена Суворова имени М. И. Калинина дивизии, горделивое чувство вспыхивает в груди, светится в их глазах, готовое выплеснуться наружу в скупых, но полных мужественной любви словах. И это понятно: они, эти трое, так же, как и сотни их теперешних сослуживцев, приняли боевую эстафету от ветеранов и теперь достойно несут в своих умелых руках с тем, чтобы в свое время передать ее новому поколению воинов, которые придут им на смену и с таким же гордым правом назовут себя Таманцами.
Я долго смотрю в их лица, и кажется мне, что я где-то уже видел этих солдат — под Сталинградом, на Курской дуге, на Днепре или под Веной. До чего ж они похожи своей осанкой, всей своей подобранностью и этими исполненными решимости лицами на своих старших товарищей, коим выпало на долю штурмовать вражеские рубежи в кровопролитнейших сражениях!
Давайте же познакомимся с ними.
— Моя фамилия Паршин. Зовут — Николай Иванович. Родился в 1925 году в селе Костин-Отделец, Воронежской области. Отец, Иван Федорович Паршин, погиб на Днепре, старший брат, Василий, — инвалид Великой Отечественной войны. Я в армии с 1943 года. С 1947 года — сверхсрочник. Четырнадцать лет служу механиком-водителем танка. Вот, пожалуй, о себе и все…
Он умолкает, задумавшись. Темные глаза его еще больше потемнели, под острыми скулами шевельнулись желваки.
О чем вспомнил старшина Паршин?
— Может быть, о том, как дважды выпрыгивал из горящего танка? Или о том, как водил свою грозную машину в глубокий неприятельский тыл на разведку, за что и получил высокую награду — орден Славы III степени?
На его груди кроме ордена Славы есть еще одна награда, которой он гордится не меньше, чем наградой боевой, — нагрудный знак «Мастер вождения». Это — высший класс механика-водителя танка. Годы напряженного труда, неутомимой учебы — вот что скрывается за маленьким знаком, который едва заметен на просторной груди танкиста.
Кто из москвичей не любовался безукоризненно четким строем танковых колонн, в праздничные дни проходивших по Красной площади! Одиннадцать раз механик-водитель Николай Паршин вел свою машину мимо Мавзолея, мимо древних кремлевских стен, провожаемый восторженными взорами десятков тысяч людей, собравшихся на Красной площади. Но только немногие знают, каких усилий стоит это танкисту, особенно, конечно, механику-водителю. Сколько бессонных ночей проведет он, прежде чем восхитить нас своим высоким мастерством! Но парад есть все же парад. Куда труднее приходится танкисту на полях тактических учений…