— Я это уже пережила, — сказала Анна Александровна.
— Не может быть!
Как все одержимые, Алевтина не допускает мысли, что с другими может произойти то же, что и с ней, и недоверчиво смотрит на Анну Александровну. А та забыла о ней, задумалась.
Как-то обидно сложилась ее личная жизнь. Может, плохо воспитывали в профессорской семье? Воспитывали по принципу: «Делай, что должен, и будь что будет». Она и делала. Всему отдавала поровну силы, внимание, время: и диссертации, и маме, и племяннику, и подруге, и мужу наравне со всеми. А надо бы ему больше всех. Вот он и ушел. Работа спасла тогда. Если бы не работа, металась бы сейчас, как Алевтина. Беззащитная, неистовая, отчаянная Алевтина… Какими словами объяснить ей это?
Но она не успевает найти нужные слова. Алевтина не может выдержать такой долгой паузы. Она дергает Анну Александровну за рукав, глаза ее воровато блестят.
— В коридоре никого не видно? — спрашивает она.
— Как будто никого.
— Пойду в «директорскую ложу»!
И исчезает в уборной для персонала.
Анне Александровне смешно. Огонь баба!
Когда они возвращаются в палату, на каждой тумбочке стоит угощение, все готово для проводов Пахомовой. Бабушка Жуликова тоненьким голоском жалуется на подлянку невестку:
— Она мово деда старым кобелем назвала. Ее в сельсовет вызвали, песочили, песочили, и пришлось ей из колхоза уехать.
— Пятерки бы не пожалела, чтоб такой колхоз посмотреть, — говорит Пронина. — Кто это будет из-за такой ерунды людей выгонять?
Бабушка Жуликова — маленькая, ссохшаяся, почти бесплотная старушка. Даже сидя на кровати, выставляет перед собой желтые обезьяньи ладошки, защищаясь от невидимого удара. Сила воображения у нее огромная. Ослепла три года назад, а рассказывает, что восьмимесячный внук весь в нее, как вылитый. И волосы, и ноздри, и улыбка. А то придумает, будто глаза у нее в полном порядке и ни один врач не может понять, почему же она не видит. Пронина считает ее бесстыжей вруньей.
Тихонова — кроткая сутуленькая библиотекарша — пристроилась к Анне Александровне.
— А я рада, что в больницу легла, — тихо рассказывает она. — В поликлинике плохо лечат. Может, даже не плохо, а как-то последнюю надежду теряешь. Пришла к врачихе: «Хочу, говорю, поделиться с вами радостью, как будто черные точки перед глазами пропали». А она прямо отрезала: «Чудес не бывает». Я тогда вышла на улицу, спустилась в метро, села в вагон и заплакала. Ездила целый вечер из конца в конец и плакала. И к себе не хотела возвращаться. Что ж домашних расстраивать?
Бутылки открыты, кружки налиты, тост произносит Катя Новикова. Она когда-то жила в Грузии.
— Жэлаем вам прожить еще столько, сколько вы прожили. Жэлаем нам прожить столько, сколько вы уже прожили, — с грузинским акцентом бубнит Катя. — Жэлаем вам никогда нэ возвращаться в эту палату.
— А мне и уезжать не хочется… — говорит бабушка Пахомова. — Что-то еще дома найду? Может, столы-стулья вынесли. Падчерица все подряд пропивает.
— Бывают же такие! — сочувствует Пронина.
— Мое зеленое шерстяное платье с отделкой — пропила, сына первую получку — пропила. Ее на пятнадцать суток сажали, с нее и расписку брали. Вышла и в первой же забегаловке милиционеру по уху — раз! Теперь хоронится неизвестно где, редко-редко ночевать забегает.
— Вот тут бы ее и к участковому! — советует Пронина.
Бабушка Пахомова смотрит на нее через плечо:
— Это чтоб я человека в тюрьму засадила? У нас так не водится.
— Если женщина пьет, разве назовешь человеком? — кипятится Пронина.
— А что ты о ней знаешь? Один муж бросил, другого сама выгнала. Это ж пережить надо!
— Значит, вы ее прощаете? Прощаете? — пристает Пронина.
— Какое такое — прощаю? Какое такое может быть прощение? Может, я сама у нее должна прощения просить! Я же мачеха!
Никто еще не видел бабушку Пахомову в таком волнении.
— А у вас, бабуля, муж был хороший? — переводит разговор Алевтина.
— Куда лучше! Особенно второй. Мы с ним, как придем с работы, все, бывало, поем. В будни за самоваром пели, в праздник — за вишневкой…
— А нам споете?
— Что хотите? Хотите постную, хотите скоромную?
— Для начала постную, — говорит Анна Александровна.
Бабушка Пахомова поправляет халат, заворачивается в него, как в шаль, мучительно высоко поднимает брови и заводит высоким чистым голосом:
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь…
Ее слушают внимательно, чуть слышно подтягивают припев. В палату наползают сумерки, уж и лиц не видно, но никто не зажигает света, да и мало кому он нужен. Алевтина тихо сморкается, Катя Беликова с ногами забирается на Лялину кровать, Ляля закидывает руки за голову, потягивается и говорит:
— И фамилия у него необыкновенная — Гинтовт!
— Поляк? — спрашивает Анна Александровна, понимая, что речь идет о муже. — Поляки — хороший народ.
— Ну уж нет! — возмущается Катя Беликова. — Грузины, например, гораздо лучше. Я когда в Самтредиа маляром работала, не просила, а дали мне комнату в самом центре. Тут тебе и парк культуры, тут и обувной магазин. И еще декоративной тканью премировали. Я на дверь занавески повесила, на окна повесила, кровать у меня богатая, с тюлевым покрывалом. Кто ни зайдет, ну никто не верит, что безмужняя, ну никто! А получала всего шестьдесят рублей.
— А с мужиком теперь и двухсот не хватает, — говорит бабушка Комарова. — С мужиками всегда так.
— Зато он у меня хороший, — заступается Катя Беликова. — Небольшого росточка, но хороший. Он мою маму очень уважает. У ней пять лет как ноги отказали, а все равно уважает.
— Хотите, я спою любимую песню моего мужа? — спрашивает Ляля.
И, не дожидаясь ответа, начинает:
Люстра зажглась,
Осветился зал.
Пара за парой
Открылся бал…
Дальше оказывается, что на балу изменщик красавице руку жмет, позабыв, что в слободке у него дитя растет. А потом и ребеночек, которому месяц уж второй, спрашивает маму: где ж папаша мой?
— Обычное явление, — вздыхает Пронина.
— Известно, тело женское проклято судьбой, — хохочет Алевтина и кричит: — Давай, бабуленька, скоромную!
Пахомова передергивает плечами и, сверкнув плоскими вставными зубами, начинает:
Я курил, курил махорку,
Я теперь курю табак…
И хор дружно подхватывает:
Я любил, любил девчонок,
А теперь люблю я баб!
Все будто опьянели от фруктовой воды, хохочут, веселятся. Катя Беликова хлопает Лялю по коленке:
— Нравятся мне твои ножки! Из этих бы ножек да холодец!
— Анна Александровна, — кричит Алевтина, — кто же будет бабушку Жуликову в туалет водить, когда вы выпишетесь?
— Найдутся. У нас незаменимых работников нету.
Алевтина живет полной жизнью. Вот наконец и в больнице выдался денек — будет о чем вспомнить. Скоро и Павлик придет, и черт с ним, ни о чем она не спросит, не попрекнет. Она посмотрела на часы — рабочее время еще не кончилось — и вскочила, начала выбивать чечетку. Ляля мерно хлопает в ладоши. Катя покрикивает:
— Эй, жги, говори! Говори, что ли!
В разгар веселья в дверях появляется Варвара Дмитриевна, таинственно подмигивает Алевтине:
— На минуточку выйди в коридор.
На ходу взбивая волосы, Алевтина вылетает из палаты.
— С мужского подъезда? — спрашивает она санитарку.
— А ты ее ждала? Шикарная женщина. Каракулевая шуба. Глазищи — во! Брюнетка.
У Алевтины перехватывает дыхание. Руки дрожат мелкой дрожью, и нет сил их унять.
— Почему… женщина? — спрашивает она.
— Потому что не мужчина, — басом хохочет Варвара Дмитриевна. — А кто она: родня или подруга?
— Родственница.
Вот и случилось… Все ясно. Пока она болела, пока ее тут спасали от слепоты, Павел там каждый день встречался, путался с этой. С той, кого она никогда не видала, а про себя называла девкой. Им было хорошо, они были счастливы и вот наконец решили… Павел сам не пошел — «они-с — овца-с», — а девка торопится, как бы не раздумал, взяла разговор на себя, примчалась… Да что же это они делают? На оба глаза ослепить хотят?
Алевтина задохнулась, остановилась, прислонилась к стене. Взгляд упал на растоптанные тапочки, серый, по пятки, халат. Варвара сказала: шикарная женщина. Разговор будет не на равных. И не раздумывая побежала обратно в палату.
— Куда же ты? — крикнула вслед Варвара Дмитриевна.
Но Алевтина только махнула рукой.
Ворвалась в палату, попросила у Анны Александровны ее парчовые танкетки, вытащила губную помаду из тумбочки, дрожащими руками кое-как подкрасила губы, оглянулась вокруг, нет ли еще чего-нибудь, чем можно украсить себя, выхватила на ходу из рук Ляли янтарные четки, выбежала в коридор.
В мужской подъезд идти через огромную столовую, через длинные коридоры мужского отделения, спуститься с четвертого этажа в раздевалку. И всю дорогу Алевтина бежала, прижав руки к сердцу, — нельзя остановить, так хоть заглушить отчаянный стук. И всю дорогу повторяла про себя, как она скажет: «Я вас не знаю и знать не хочу!»
В вестибюле было пусто. Старенький швейцар дремал у вешалки с халатами.
— Меня спрашивали? — крикнула Алевтина.
— Фамилие.
— Почем я знаю?
— Ваше фамилие, говорю, — рявкнул швейцар.
— Орлова.
— Женщина не дождалась, на такси приехала. Велела вам домой поскорее являться.
Алевтина села на скамейку. Надо собраться с мыслями. Что же произошло? Значит, эта дрянь, покуда тут сидела, одумалась, решила выманить ее из больницы, чтобы вести разговор втроем, чтобы Павлу и отступать некуда было. А может, просто издевается, хочет до инфаркта довести?
Это у них не выйдет.
Все, что было потом, как она вымолила у Варвары ватник ночного сторожа, и ее собственные валенки, и короткий халат, как пок