Нет, не плакала она и не жаловалась. Только сказала, будто строчку из песни пропела:
— Вот и снова я одна…
Я потихоньку ее в разговор начал втягивать, о себе кое-что рассказал. Были и у меня в жизни события — три года в Сибири по путевке МК отгрохал председателем сельсовета, в войну до Калининграда дошел. Она слушала, вроде вникала, и вдруг спрашивает:
— А зачем я вам нужна?
Я, выпивши, осмелел и брякнул:
— Мне думалось, это я вам нужен.
Она даже вздрогнула.
— Может, и правда, — говорит.
И вот с этой минуты все пошло. Она говорила, говорила и остановиться не могла. Все я узнал: и что студента звали Вадик, и как он у нее на почте конверты-марки покупал, и что муж ее на войне погиб, а дочка от скарлатины умерла, и как Вадик этот самый приходил к ней и все из окна глядел — вид на Москву хороший, и что все мужчины, которые ей на пути попадались, прямо к цели стремились, только этот не торопился.
Поздно было, когда я отвез ее домой. На пятый этаж не поднялся. А на другой день пришел и потом зачастил каждый вечер. Будто меня опоили, будто и возврата к прежнему нет. Но не думайте, что все так сразу и совершилось. Я к ней целый месяц ходил, ну, а потом познакомились.
Исключительная женщина была. Помню, в детстве жил я у дяди-столяра на Средней Пресне, во дворе по вечерам мастеровые пели: «Я опущусь на дно морское, я поднимусь за облака…» Лежу, бывало, на сундуке под окном — в доме рано укладывались, а мне не спится. Смотришь сквозь пыльную акацию, небо полиняло, чуть розовеет, и уносит тебя эта песня и вправду за облака. Так, верите ли, я с ней, с Клавдией, снова все испытал, снова детство вернулось.
Странная вещь любовь. Всего не расскажешь, что вспоминается, да вспоминаются только пустяки. Как она смотрит в глаза и говорит: «Они у тебя как глобус, голубые и полосатые…» Кому это в голову придет мои глаза с глобусом сравнивать!
Была как-то в театре с подругой. Там, на сцене, жена мужа называла Жан-Поль. Меня Иван Павлович зовут. И она туда же взялась: Жан-Поль да Жан-Поль… Немолодая женщина, а фантазии детские. Но мне это нравилось, я сам на себя иначе начинал смотреть. Ругаешься с завгаром и вдруг вспомнишь, что глаза у тебя как глобус. Интересно. Или предместкома отчитывается: «Иван Павлович тоже провернул два мероприятия…» А какой я им к черту Иван Павлович? Я — Жан-Поль. Вот Жан-Поль и провернул два мероприятия.
Так я поднимался за облака до начала учебного года. А первого сентября жена и дети из деревни приехали. Тут меня закрутило-замело. Сыну — демисезон, дочка из формы выросла, жена тоже ноет день и ночь. И смех и грех: жалуется, что нету «пары белья, куда выйтить». И одно к одному — отец слег. Жил он не с нами, в Черкизове. Пришлось ему старуху нанять, не поймешь, на какую должность — не то няньку, не то мамку, не то сиделку.
В общем и целом, попал я, как говорится, в петлю. Брал ночные дежурства в гараже, по выходным слесарил, даже электриком заделался.
В Банном я теперь бывал реже, а тянуло туда больше прежнего. Лежишь, бывало, под машиной, ковыряешься и вдруг забудешься — перед глазами ее комната: желтый абажур над столом качается, на полочке — радиоточка, с полочки углом кружевная салфетка свешивается, а за окном далеко-далеко фонари, освещенные окна — вечерняя Москва.
Кончишь работу, как ни устал, а все к ней залетишь, немножко душой успокоишься.
Я понять не мог, как она устраивалась. Жила, будто при коммунизме, — о деньгах никаких разговоров. А что на почте заработаешь? Правда, руки золотые — замечательно вязала свитера, прирабатывала.
Но если не повезет, так по всем линиям. Началось и с Клавой у нас вкось да врозь.
Как-то заехал я после работы к отцу. Жалко старика, восьмой десяток на исходе, зарос седой щетиной, а соображение совсем младенческое. Покуда с ним а-ла-ла, покуда со старухой, глянул на часы — восемь. Домой — неохота. Такая нуда, такое нытье, одним словом, тяжелая атмосфера. Подумал я, подумал да и махнул к Клаве.
На улице туман, сырость, дождь сечет, все, как полагается в конце октября. Покуда из Черкизова на Мещанскую добрался — продрог до костей. Напоила меня Клава чаем с вареньем и говорит:
— Пойдем на вокзал, прогуляемся. В такую погоду лучше вокзала места нет.
Поспорили мы с ней немножко. Я на худой конец в кино пойти предлагал. Под крышей хоть сухо, да и подремать в темноте можно. Она уперлась на своем — только вокзал. Всего-то я и выторговал у ней, что на троллейбусе до Рижского доехали.
Побродили мы по перрону. Уходил поезд дальнего следования: проводницы с фонариками, провожающие — какие с детьми, какие с букетами. Кто едет с чемоданами, а кто и с узлами. Как всегда, вполне обыкновенно. А ей все в другом свете представляется.
— Смотри, — говорит, — женщина трехпудовую корзину тащит, а лицо какое веселое. Должно быть, к мужу едет. А солдат-то, солдат! Сам в форме, а волосы чуть не до плеч. Он, наверно, в армейском джазе играет. На барабане. У ударников всегда волосы длинные.
Придумает же такую чепуху! А она все болтает:
— А дождь, дождь на свету, как паутинки осенние на солнце. И все время рвется. Видел, какой букет мужчина нес?
А я ничего не видел и видеть не хотел. Я эту сырость осеннюю просто ненавижу. То ли дело лето или даже мороз. Шарик на небо выкатился, и жить веселее.
Заметила она, что я не в настроении, — потащила в буфет. У меня четвертной в кармане, да и тот домой надо привезти. Она рукой машет: мол, есть деньги, сама угощать буду. Тут уж я ни в какую. До такой подлости, чтобы на счет женщины выпивать, в жизни еще не опускался.
— Не хочешь меня разорять — выпьем хоть чаю с пирожными. Что особенного? За границей, говорят, придут в ресторан, спросят две бутылки воды и сидят весь вечер целой компанией. А мы чем хуже?
— Мы-то, — говорю, — не хуже, да официанты у нас другие.
Все-таки сделала по-своему. В ресторане светло, люстры хрустальные, играет оркестр — никому мы глаза не мозолим, а веселее мне не стало.
Вышли мы на улицу, и она заскучала.
— Хотела тебя развлечь, а ты как буфет с посудой. С места не свернешь, только дребезжишь…
Не нравится — что поделаешь! Простился на троллейбусной остановке, провожать не пошел и прямым рейсом — домой.
Вскоре я простудился, заболел гриппом. Не виделись мы недели полторы.
Как вышел на работу, вечером, ясное дело, к ней. Обрадовалась было, а потом замолчала. Не то чтобы надулась, а присмирела. Молчит, в окно смотрит. Я этого терпеть не мог, когда она в окно смотрела. Как в первый день знакомства рассказала про своего Вадика, что он все видом из окна любовался, так с тех пор мне все мерещилось — если подойдет к окну, значит, Вадика вспоминает.
— Что, — спрашиваю, — скучно со мной?
— Нет, — говорит, — не скучно, а так…
— Что так? Договаривай.
— Тяжело как-то…
— Как же тебе полегче хотелось бы?
— Так, чтобы ты жить без меня не мог.
И заплакала.
Я туда-сюда ее утешать. Стали мы выяснять отношения. Мне и в голову никогда бы не пришло, на что она обиделась! Оказывается, зачем писем не писал, пока болел. Да я и в жизни себе не позволял такого, живя в одном городе, письма писать! С фронта, бывало, раз в два месяца весточку подавал. Ну, коли у нее такие понятия, попросил прощения. Обещал в следующий раз быть умнее, писать каждый день. Поплакала, посмеялась и простила меня.
На другой день в гараж звонит: обязательно приезжай. А у меня вечером как раз дело намечалось — новая работа по совместительству.
— Что-нибудь случилось? — спрашиваю.
— И да и нет… — говорит.
Назначили час. Я свое дело скомкал. С одним начальником поговорил, другого не дождался. Боялся после вчерашнего к Клаве опоздать.
Явился. Спрашиваю, что за происшествие. Она улыбается:
— Скучно мне без тебя.
Такое меня зло взяло, так мне стало обидно, что начальника базы я из-за бабьих глупостей не дождался. Так бы и треснул по чем попало. Все-таки сдержался.
— Вот что, — говорю, — совершенно неправильно ты живешь. Пустая у тебя жизнь. Одинокая женщина и возраст не первой свежести, занялась бы ты общественной работой, членские взносы собирала бы или еще что по месткомовской линии…
— Я, — отвечает, — ничего этого не умею и мне не интересно.
А мне, думаю, очень интересно на двух службах баранку крутить, каждую секунду рисковать, что под колеса какой-нибудь пьяница кинется?
Тут я ей целую лекцию прочел. Вспомнил, что нам агитатор рассказывал по моральным вопросам, кое-что из газет добавил. В общем, разъяснил, что индивидуализм — это обывательщина, что человек должен развиваться по трем линиям: производственной, общественной и личной. А если взять применительно к ее жизни — почта, какая-нибудь общественная нагрузка и наши с ней отношения.
Так как-то у меня это складно получилось, даже настроение поднялось. Посадил я ее на колени и начал, как ребенка, качать. Крупная, очень крупная женщина была. И тяжело, и приятно, и совсем у меня мысли в другую сторону направились. Ну, да что об этом вспоминать…
Прошло несколько дней, залетел к ней — не застал. Утром на почту позвонил, сказала, что не может встретиться после работы. Тревожно мне как-то показалось, никогда еще этого не бывало.
Увиделись мы только через неделю, и не у нее, а на Рождественском бульваре. Жили, жили и дожили, что свидания на улице назначаем. Как девятиклассники.
Этого вечера мне не забыть. Бывают у нас в Москве в декабре такие теплые дни — не поймешь, не то весна наступила, не то осень воротилась. Оттепель еще не началась, но вот-вот примется капель. Небо тяжелое, темно-серое, как байковое одеяло, фонари будто подтаяли, желтыми кругами расплываются, и снег, слежавшийся, сырой, толстыми кусками, как вата, лежит на черных ветках.
Я пришел минут на десять раньше срока. Сел на скамейку, закинул голову и смотрел, как реклама кино на Сретенке загорается: красное — зеленое, зеленое — красное… Кто бы знал, как я ревновал ее всю неделю! Не сомневался, что любовника завела. Видел его, как живого: высокий, молодой, в узких брючках, усики, по улице ходит с ней в обнимку — целиком и полностью модерновый.