Клюев задохнулся, налил в стакан воды и выпил.
— Что ж, благодетель, прижал вас к стенке этот самый Клыч? — спросил Ключевой.
— Это еще бабушка надвое сказала. Но склока получилась большая. Он видит, что меня голыми руками не возьмешь, еще одно коленце придумал. «Ты, говорит, рабочих на свой участок гонял. Они в рабочее время на тебя батрачили». Вот это уж чистая брехня. Я при советской власти не мальчиком стал жить и прекрасно знаю, что значит батраков заводить, чужим трудом пользоваться. Я ему ответил: «Это, говорю, не просто свинство. Это сверхсвинство и клевета». Видели бы вы, что с ним стало! Посинел. «Это, говорит, ты мне сказал?» — «По-моему, отвечаю, нас тут только двое». — «Это ты меня свининой назвал?» И идет на меня большими шагами на мысочках. Я растерялся, оглядываюсь, чем его стукнуть, если душить начнет. А он подошел вплотную, ноздри дрожат, кулаки сжимает: «Ты, говорит, слишком старый, чтобы я тебя бил. Но я знаю, каким ключом тебя открывают». — Клюев полез в карман и вытащил пачку «Беломора». — Угрожает, а карты на стол не кладет… Извините. Пойду покурю.
Он ушел в столовую, прикрыв за собой дверь.
Ключевой приподнялся на локте, повернулся на бок: лежать на спине подолгу трудно. Странно выглядит салфетка на письменном столе. Что-то железнодорожное, как в купе. И чайник. И пластмассовая масленка. А вот вазочка старинная, в хрустальных пупочках переливается, будто дрожит на свету красно-коричневое, как запекшаяся кровь, варенье. Так вот и в сердце, в каком-нибудь паршивом сосудике, образуется сгусточек — тромб, останавливается кровообращение. И хана́.
Лучше лежать на спине. Часы тикают. По столовой ходит Клюев со своей папироской. Взад-вперед, взад-вперед. Про туркмена он верно сказал. Сам видел: большими шагами на мысочках. Это было после войны, когда назначили начальником всего объединения. Вызвали в Ашхабад, слова говорили возвышенные, с газетных заголовков! Лучшие кадры — на командные посты, верный сын родины, по примеру москвичей… В Москве, как известно, нефти нет, а все равно нравилось. Оценили. Рванул, не заходя в гостиницу, на вокзал. Кондукторша ткнула в купе: «Тут вам хорошо будет. Пассажиров только двое — бабай и девушка». Вошел, на полу навалены полосатые хурджины. Бабай — старик в азиатских остроносых калошах, в бурой папахе, огромный как стог. Под папахой маленькое личико, жесткое, с твердыми морщинами — грецкий орех. Сидит не шелохнется. В углу девушка в синем халате, голова замотана белым платком с розами. Тоже будто замерла. Присмотрелся. Обветренные губы чуть дрожат, бьется синяя жилка на виске, бахрома платка дышит на груди, пальцы чуть шевелятся. Трепетная лань. Сто раз в книжках читал: трепетная лань — и представить себе не мог, а тут увидел.
Лег на диван, не дожидаясь постели, и глаз не сводил. А думал про другое: промысла надо теперь расширять, в пустыню продвигаться, геологам дать больше инициативы… Представитель министерства так и выразился: полный карт-бланш. И поселок отгрохаем, и газ проведем… И вдруг дикая мысль, как в детстве, когда на трамвайной подножке висел. Разжать руки — и всё. А что, если к черту? С такой вот женщиной куда глаза глядят, на край света, на кулички?.. Ни о чем не думать, никому не обязан, ничего не должен. И она ничего не спросит, молча пойдет. Мрачные глаза были. У туркменок всегда глаза глубоко посажены. Может, от солнца? Умные глаза. Страшноватые. Наверно, по-русски не знала.
Смотрел на нее, как на картину, в упор. Она от страху совсем оцепенела. Пальцы, длинные смуглые пальцы, как судорогой свело. А бабай тоже испугался: должно быть, он ей не чужой был, начал ходить из двери в дверь. На цыпочках большими шагами, медленно, как театральный злодей, перешагивал через хурджины. И каждый раз воду в зеленом эмалированном кофейнике приносил и пил из носика. Потом вытащил хурджины в коридор, сам дверь затворил, сел на лавку, снял калоши… Слезли они, кажется, в Безмеине. А на черта все это вспоминается? Была такая минута в жизни! Мелочи, мелочи обступили, не продерешься…
Клюев неслышно вошел в комнату.
— Не уснули?
— Днем спал. Вам уходить надо? Зря караулите, не убегу.
— Нет уж. Раз обещал Елизавете Сергеевне — с поста не сойду.
— Дома небось беспокоятся.
— А кому беспокоиться? Кому? К Ольге сын приехал. Они и рады, что не мешаюсь.
— Своих детей нет?
— Были. Связь потерял, как с женой разошелся.
Он снова полез в карман за папиросами, но курить не стал. Положил пачку на стол, вытащил носовой платок и громко высморкался.
— Значит, не сложилось? — спросил Ключевой.
— Не по моей вине. — Клюев потянулся к чайнику. — Не возражаете? Лето не началось, а жажда мучает.
Он выпил подряд два стакана чаю и повторил:
— Не по моей вине. Сама начала — к Ольге приревновала. Я тоже поторопился. Нельзя оставлять, с кем много пережито. Все было: и голодно, и холодно, и до дома далеко. А Ольга что ж — портниха. Думал: лучше мне будет. Моложе Маши, сама зарабатывает. В Красноводске считалась знаменитость. Да и здесь… Мы и с Елизаветой Сергеевной через нее познакомились… Стараешься рассчитать как лучше, а все что-то упустишь… Золотые руки, но эгоистка.
— Значит, на пенсию не согласны? — неожиданно спросил Ключевой.
Клюев вздрогнул, но ответил заносчиво:
— Когда захочу — пойду, а Клыч меня не приневолит.
— Клыч, Клыч… — передразнил Ключевой. — Слишком боитесь вы этого Клыча.
— У маленького человека много страхов. Это вот вам бояться нечего, — сказал Клюев и скользнул взглядом по пузырькам на тумбочке.
— Я тоже боюсь.
— Чего же?
— Диеты.
— Шутите.
За окном с надсадным ревом промчалась машина. За ней почти беззвучно, только шины прошуршали по мокрому асфальту, вторая. Все известно. Начальник участка Никонов возвращается с Вышки и санаторный врач Каландаров из Молла-Кары… Каждый день одно и то же, хоть часы по ним проверяй. И все-таки завидно. Делают, что хотят.
— А что, если…
— Боитесь? Вы чего-то сказать боитесь? — обрадовался Клюев.
— Коньяк стоит в буфете. Дрянь коньяк, три звездочки, одесский. Но ведь стоит.
— Как же я в глаза Елизавете Сергеевне посмотрю?
— Как смотрели, так и посмотрите.
— Совести не хватит.
— Совесть — дело наживное, — лениво сказал Ключевой. — На нижней полке за фужерами. Пол-литровая бутылка, еще нераскупоренная…
Клюев выбежал за дверь и сейчас же вернулся.
— А если с вами что случится?
— Вызовем неотложку. А рюмочки… Это уж вы сполоснете.
Не дослушав, Клюев вышел и вскорости вернулся, держа в руках рюмки, бутылку и лимон.
— Вам по состоянию здоровья лучше всего этим закусывать, — сказал он и принялся расторопно резать лимон, — а насчет Елизаветы Сергеевны я придумал. Чаем бутылку дольем. Средней заварки — цвет в точности.
— А вы, я смотрю, многоопытный.
— А что вы думаете? Жизнь учит.
— Пьете?
— По большим праздникам.
Выпили, не чокнувшись. Ключевой, морщась, пососал лимон, Клюев лихо закусил корочкой. Но было заметно, что выпил без удовольствия.
— Жизнь учит, — повторил он. — Не обманешь — не продашь. Это с младых ногтей в нас вложено. Вы думаете, я всегда был садоводом? Я свою карьеру нефтяником начал. Сосед прислал письмо в деревню, что в Баку большую деньгу зашибает. Ну и я себя не пожалел, потянулся за длинным рублем. Приезжаю, а Степан уже на Челекен перекантовался. Гиблые места, а платят еще больше. Безвыходное положение — знакомых ни души. С утра пошел наниматься. У проходной толпа, солнце печет с рассвета, а мастер только к девяти вышел. Разговоров — никаких. Показал издали пятерню растопыренную, — значит, пятерых ему нужно. Глазом зыркнул, пальцем ткнул в одного, другого, третьего, приоткрыл калитку, впустил и — на засов. А мы по домам несолоно хлебавши. День хожу, два хожу, неделю хожу — никому не нужен. У Маши пузо растет, денег — полтора рубля на всю жизнь, жарища — жить не хочется. И в этой обстановке, представьте, исхитрился.
— Взятку дали?
— Нет, взятку это потом. Это когда я на дежурстве уснул. А тут просто просветление нашло. Я-то дурак дураком, наниматься каждый день — новую кумачовую рубашку надевал, а приходя домой, в сундучок ее укладывал. А ведь брали-то тех, кто в мазуте! Утром Маше кричу: «Давай холщовую рубаху!» Она принесла. Раз-раз, изгваздал и — за порог. В тот же день наняли.
— Орел!
— Смеетесь. Орел — это сосед мой, Степан. Он теперь знаете где? Всеми пошивочными ателье в Ленинграде заведует. Рукой не достанешь.
Он налил себе полрюмочки коньяку, подошел с бутылкой к Ключевому.
— Повторим?
— Пейте. Я подожду.
— За ваше здоровье, — сказал Клюев.
Зазвонил телефон. Клюев вышел и надолго запропастился. Ключевой посмотрел на часы. Полночь. Наверно, Лиза звонит, напоминает про лекарства. Лиза никогда ничего не забывает. Удивительный человек. Старик тоже удивительный. Не такой уж благостный, как показался. Лесничий в пустыне, цветами приторговывает… И Клыч нехорош, и жена эгоистка. Впрочем, со всеми бывает. Какая минута подойдет, с какой горы смотреть… Самое главное — с какой горы смотреть. Вот тогда, в пятьдесят шестом, вызвали в Москву, сняли с объединения, перебросили в трест. Чин по чину сняли, с проработкой в узком кругу. И опять всю обойму выпустили: ведомственный патриотизм, собака на сене, культовые замашки. А результат — был первым человеком в городе, стал вторым, а может, и десятым.
Вернулся в Небит-Даг, вошел в свой кабинет — новый начальник встречает. Квадратный армянин в кожаном пальто. Этакая солдатская царственность. Отелло на Кипре. Рукой приглашает — присаживайтесь. Уже присаживался. Десять лет на этом кресле просидел. Огляделся — каждую трещину в потолке знаю, а все другое. Роспись на стенах, ковровые дорожки на полу, текинский ковер позади письменного стола от угла до угла — казенная роскошь. Все чужое. Армянин подпустил шпильку: «Поедемте в Кум-Даг, теперь надо быть ближе к производству». Понимай, что раньше был далеко. Поехали. Попали на торжество. Передача переходящего знамени кум-дагскому промыслу. Около клуба народ, все знакомые. Начальник промысла местный, ручкой машет, приветствует. Раньше знал про него одно: талантливый работник, в лепешку расшибется, а сделает. В лицо знал, а лица не видел. Теперь смотрю — плоская, как тарелка,