— Недорого вы себя цените.
На два дома жить — хлопотно, а все-таки веселее. Пока до автобуса добежишь, чего не насмотришься…
Вышла я из дому, к Нилычу собралась. В почтовый ящик бросила конверт. А вот уж и автобусная остановка. Гляжу: Вася Комолов. Откуда в такой час в городе? Как пить дать, меня дожидается.
— Здравствуй, Ксюша, вот встреча неожиданная! В слободу? — И на подножку подсаживает.
Едем, качаемся на поручнях. Народ вокруг нас теснится. А Вася мне докладывает громким голосом:
— Краска у вас в дому пооблезла. Дерево прогнило. Ворота скрипят. Полный ремонт нужен. Я бригаду маляров пригнал.
— Ты-то при чем?
Отвечает важно:
— Я председатель юбилейной комиссии. — Да как гаркнет: — И твой беззаветный друг!
Вижу, кое-кто посмеивается. Васе только была бы публика, он свой номер исполнит.
— Ждали комиссий, а пришел один лысый! — Так он чудит и поглядывает на людей, все ли слушают. — Мужчина в твоем доме есть? Заработки — слава богу. Как же до такой ветхости допустили? Где же хозяйский глаз?
— Здоровье у него… — нехотя отговариваюсь, чтоб только замолчал.
— У меня тоже здоровье! Каверна! Однако дом — полная чаша. Даром что бобылем остался.
— У всякого свой интерес…
— Вот о том и толкую, что интереса у него к тебе нету. К дому нет интереса, — значит, и к тебе.
— Да что ты, батюшка, привязался! Мой старик Бебеля изучает — «Женщина и социализм»!
Как у меня с языка сорвалось — весь автобус покатился со смеху.
— Я тебя, Ксюша, крепче бы любил, — жутким шепотом шепчет.
И уж не пойму — для людей или от души.
— Старая любовь, — сухо говорю, — долго помнится. Давай к выходу, хватит народ смешить…
Он плечом пробивается, на меня глядит и басовито напевает:
Колечко мое позлащенное,
А я девушка обрученная…
— Помнишь? — спрашивает.
— Давно это было, — говорю, — когда бабка внучкой слыла…
Вышли из автобуса. Водитель рукой помахал да посигналил.
— Хулиган ты, хулиган, Вася. Кепку поправь! — так говорю, а сердиться не могу.
Вот и наш домик с резными ставнями, палисадник в смородиновых кустах и сирени. Вот и комнатки с частыми окошками. Нилыч стоит в позиции: пьет квас из морского гриба. Увидел Комолова — сразу в штыки:
— Что ж, так и будем в одну краску? И парадную залу, и нужник во дворе?
— И собачью конуру тоже! — дерзко ему отвечает Вася.
Началось! Теперь задерутся. Я тихонько прошла к себе в комнатку, стала перед зеркалом и волосы приглаживаю, какие выбились из прически. Что тут особенного? Стою и слушаю. В зале разговор крепчает.
— Ты мне спасибо скажи: на весь дом краски достал! — кричит Комолов. — А если голубая, так другой и нету в хозчасти, ясно? Нынче и склад, и директорскую квартиру — все в голубую краску выводят. Завхоз так и называет: знак почета!
— В один цвет не пойдет, — твердит себе Нилыч.
— Сам доставай! — кричит Комолов.
— Мое дело — сторона. Я юбиляр, запомни!
— А я кто ж, по-твоему, снабженец? Сам иди проси!
— В жизни не унижался, чтобы просить…
— Было время, все на блюдечке тебе подносили, а теперь походи…
— Не пойду!
— И я не пойду! Надоел ты мне!
Слышу: хлопнул Вася дверью. Хлопнул и калиткой. Вышла я в залу, а Нилыч на меня не глядит.
— Ехала бы ты себе в город. Живи там… в ночных сторожах.
И верно, в сторожа нанялась: в большой квартире пусто и гулко по вечерам. Я Илюшке сменила простынку и наволочку — спит, за день намаявшись. В кабинете шофер засел над толстым учебником — к о н с п е к т и р у е т.
По улицам я быстро бегаю, а под вечер в квартире еле плетусь. И шум в ушах. И вроде как будто что-то надо вспомнить. Заглянула в кабинет с чайником — цветы на окнах полить — и смеюсь потихоньку: ногу свело.
Боря поднял голову, говорит:
— Что это вы, Аксинья Ильинична, себя не жалеете? Спать надо.
— Глаза не спят. Бессонница, милый, бессонница. Вот и ногу свело…
— А вы смеетесь…
— Надо бы, — говорю, — в поликлинику сбегать, да все некогда.
— Стоит ли? Врачи известно, что скажут.
— А что?
— «Домой пора, бабушка…»
И сам смеется.
— Ты вот что, — говорю ему, — два света не жги, довольно с тебя и настольной лампочки.
Погасила верхний свет, ушла на кухню. Рабочую куртку Боря изгваздал — надо простирнуть. Стираю, а в мыслях Петр Нилыч со своим юбилеем — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. И Нинкины беды с ее темным царством: думаю — уйти ей от мужа, отдаст ли ребенка? Как же, отдаст — на том свете угольками… И про Леню с Зиночкой мысли: как они там в Крыму поладили, вернули себе любовь?.. А горше всего — про Наденьку… Увезут на край света, а она еще махонькая. Чем жизнь порадует?
Утром опять душа не на месте. Что там дед, — может, и без хлеба сидит? Теми же ногами — домой в слободу. Подхожу к дому с булками — узнать не могу! Кирпич штабельком в палисаднике. Известь и песок. Кровельщики задрали крышу, а сами сидят, свесили ноги — перекур. Плотники на галдарейке олифят стену. Вася на ворота сел верхом, столб обушком укрепляет, Нилыч ему гвозди подает. Меня будто не заметили. А я думаю: «С чего это Вася взялся помогать? Какая их связала веревочка?» Вслушалась — разговор крепчает. Соперники!
— Газет не читаешь, Василий Васильевич, вот и ветер у тебя в голове! — кричит Нилыч. — Двадцать второй съезд ставку на таланты сделал. Таланты и грамота! И хотя мы, рабочий класс, гегемоны, а все равно обушком до коммунизма не достучишься…
Вася как раз обушком орудует. Кепку сдвинул на затылок, сам с ворот свесился.
— Значит, сам от себя — от рабочего класса отказываешься? Кем всю жизнь прожил? Эх, ты, а еще ги-ги-мон!
— Мы с тобой были гегемоны, — отвечает Нилыч, — а нынче пускай наши дети дипломами обзаводятся. Нынче, брат, автоматика, кибернетика… — Повернулся ко мне и как рявкнет: — Из школы позвонили! Наша Надька двойку по письменной схлопотала! В аттестат пойдет, ясно? Не пришлось бы ей за коровьими хвостами походить. На целине. С комсомольской путевкой…
— Может, ей только того и хочется? — вставляет Вася. — Может, ей белый свет повидать интерес?
Я схватилась за щеки: сейчас выдаст Наденьку!
— Говори, да не проговаривайся! — Так ему кинула и, чтобы разговор перевести, спрашиваю Нилыча: — А о чем было сочинение?
— Про «Мать» Горького.
— Эка разговор — мать! — фыркает на воротах Вася, на меня показывает: — Своих-то матерей в грош не ставим!.. За нее бы тебе, Нилыч, пятерку иметь, а на двойку сдал…
— Сравнил… — усмехается Нилыч. — «Мать» Горького целую эпоху в себе воплотила… И со знаменем. И по тюрьмам. И вообще. А Аксинья Ильинична — женщина темная, неграмотная, отсталая. Она этого ничего не понимает…
Я авоську с хлебом повесила на калитку да и пошла.
Неграмотная…
Нилыч меня обидеть не может — никому он покоя не дает, кошку и ту готов поучать, как ей мышей ловить… Иду я, людей не замечаю, а в мыслях Наденька. Иду, спотыкаюсь.
Темная…
Я считала — выращу детей, на ноги поставлю, а там живите, как хотите, стали умней матери. А выходит, помощь нужна и умному. К Наденькиной школе подошла, стою, людей вокруг не замечаю.
Отсталая…
Гляжу, Наденька с подружками глянула в открытое окно, с пятого этажа, сверху. Рюкзаки из окна показывают: дескать, собрались в отъезд, а ты, бабка, потерпи, смирись.
Я пошла дальше. Иду.
Темная. Неграмотная. Отсталая.
Вечером в большой квартире тоска — ох, как хочется словом перекинуться, отвести душу. Боря понятливый, войдет ко мне в кухню, учебник под мышкой, встанет у окна — вроде слушает. Я замесила тесто, раскатываю на доске.
— Тоже не спится? — спрашиваю.
— Наоборот! Умираю — спать хочу.
— Что же не ложишься?
— Заниматься надо.
— Ну, давай кофейку сварю. Кофей сон разгоняет.
— Вот характер какой у вас беспокойный. Я и сам могу…
А с места не трогается: уставился в окно, будто дожидается кого-то. Я вытерла руки, поставила кофейник на плиту.
— Беспокойный характер — это ты правду сказал. И когда только угомон возьмет… Смолоду я спокойная была. Думала: проживу, как люди живут, как все. А пошли дети — куда что девалось? Дети-то не должны жить, как все, должны лучше всех…
Вдруг звонок в прихожей. Я, конечно, открывать, руки обтираю. Только Боря меня опередил.
— Я сам, — говорит, — не беспокойтесь.
— Мне, милый, это не в труд…
— Вам незачем, — меня отстраняет, — вдруг из милиции или управдом, а вы не прописанная.
Уговорил. Сам открыл. Я не вдруг сообразила, чего он меня от двери оттиснул. А это он проводил Наденьку в кабинет. Я даже рассердилась, заглянула в дверь.
— А ты сам-то прописан? — спрашиваю.
Он смеется. Ему весело. А Наденька — та немного смутилась и говорит:
— Там у нас дома, бабушка, полный сабантуй! Дядя Вася с малярами чудит. Дед тебя дожидается… Мрачный! Я, видишь ли, хлеб не тот купила. Ты бы поехала.
— Ладно, — говорю, а с Бори глаз не спускаю. — Был бы хлеб, а мыши будут…
Боря смеется. Ох, хитер!
Вдруг зазвонил телефон. Часто-часто.
— Это, — говорит Боря, — междугородный. Вас вызывают.
И верно: Зиночка.
— Ты пореже говори, — кричу, — я все пойму! Илюшка наш здоров, от рояля зубами не оторвать. Вот послушай…
Отняла трубку от уха. Хоть и за двумя дверями, а все равно слышно. Пусть материнское сердце радуется.
Повесила трубку. Боря за спиной стоит.
— Как там у них? Загорают?
— Ничего, — говорю, — все в полном порядке…
Пошла к Илюшке. Стала в дверях. Он не видит меня. Играет. Пальчики бегают по клавишам.
Так они бегают с утра до вечера… И второй день. И третий…
Над старой не смейтесь. Пока сыновья небо штурмуют, у нас, матерей, на плите молоко бежит.
День ясный. Солнце играет. Я взяла Илюшкин велосипед за рога, у него карданную передачу заело, качу по улице — в ремонт. Только замечаю: народ скопляется кучками у рупоров. Левитан говорит. Что бы это? Вдруг поняла: в космос летят!