Хорошие знакомые — страница 44 из 52

Вошла я к внучке. Уже вечер. Свет на тумбочке. Устала Наденька от разговоров, шпильки из пучка вынула, косенки на плечи распустила, сбросила туфельки и легла на мою постель.

Я хожу по комнате, прибираюсь. Наденькин жакет повесила в шкаф. Флакончики переставляю у Зины на туалете. Пыль вытираю, а пыли-то нет, все блестит.

Наденька думает об одном, а говорит о другом:

— Бабка, а бабка, может, они раздумали крестить ребенка?

Я молчу.

— Почему они такие отсталые? — спрашивает. — Те же газеты читают, от телевизора силком не оторвешь… Бабка, а бабка, ты что грустная?

— Э, милая, пока баба с печи летит, семь дум передумает.

Помолчала. Опять говорит:

— Боря говорил: у тебя ключик есть особенный. Да, бабка?

— Много у меня ключей. Целая связка.

— Нет, есть у тебя особенный ключик.

— Это от часов. Дядя Леня оставил.

— Да я не о том… Мне по горьковской «Матери» снова писать. Дед сам ходил в техникум, упросил… — И задумалась.

Уже ночь наступила, вернулся Боря. Я, конечно, им не мешаю шептаться. Села к ним спиной за столом, разбираю Ленины носки: какие целые — в моточки сматываю, какие — штопать. А на стене передо мной целуются тени. Ну, молодежь нынче — без тормозов! Подошла к тумбочке.

— Можно, — говорю, — лампочку вывинтить?

— Зачем тебе? Нам не мешает.

— Не на чем штопать. Лампочки нынче горят недолго, а носки на них штопать удобно…

Сижу, штопаю. Только глаза ничего не видят. Слезы в них, что ли.

Я накинула платок, ключи в кошелек положила — да к двери.

— Аксинья Ильинична, куда вы на ночь глядя?..

— Мне домой пора, — отвечаю.

Когда на душе тяжело, кажется, что все кругом веселятся. Прохожие смеются, качаются ветки на ветру, блестят витрины, машины на перекрестках разворачиваются, будто вальс танцуют…

Вот и задымилось, кружится голова. А я иду, иду…

Наденька потом говорила, как они испугались — куда я ушла ночью.

— Должно быть, к деду? — говорит Боря.

— Не то у нее настроение…

И вдруг Наденьку осенило:

— К маме пошла советоваться!

— Это же невозможно.

— Нет, возможно! Когда трудно, она с ней советуется. Едем!

Ночь кромешная. У заводских ворот — ни души. Корпуса еле чернеются. Только окна горят рядами, будто оранжевые заплатки.

Тяжелый танк на гранитной подставке. «Т» — «тридцатьчетверка»… Я прижалась к цепи лбом. Постояла. Потом пошла, пошла посреди улицы. В глазах у меня темно. Кажется мне — иду я в танковой колее, по глубокой запаханной борозде. И нет ничего кругом: ни домов, ни улиц, ни фонарей. Черное небо и колея.

Я иду. Не знаю — думаю, не знаю — вслух говорю:

— Катя, доченька, прости меня. Я ж не безвластная. Могла остановить. А вот благословила. Вразуми, вразуми, Катя. Трудно ей будет. Трудно. А тебе разве было легко? Чем же она хуже?

И отвечает мне Катин голос:

— Верно, верно, мама. Ты обернись: тут она…

Качнуло меня. Обернулась. Как сквозь туман вижу: машина идет позади — медленно-медленно. Как же они едут по борозде?

Они как раз подъехали к танку и видят, что я иду и качает меня. Испугались, а боятся остановить, стесняются. Они не могут понять, что под ними-то асфальт гладкий, а я иду по корявой глинистой борозде…

Наконец Наденька выбежала из машины, кричит:

— Бабушка, куда ты?

Тут я очнулась. Села в машину, говорю:

— Можно жить дальше. Везите меня к деду.

Тихонько, на цыпочках вошла я в дом — так тихо, что Нилыч даже не повернул головы. Он, если читает, меня будто и нету. Кошку я покормила в сенях — накрошила ей рыбки в блюдце.

— Сколько же витков они теперь сделали? — спрашиваю Нилыча.

— Отменили, — говорит.

Я обомлела.

— Полет отменили?

— Что ты шлендаешь, — говорит, — туда-сюда, туда-сюда?! Как мальчишка! Читать мешаешь.

— Что отменили, Нилыч? — тихо спрашиваю.

— Юбилей отменили.

— Батюшки!

А самой полегчало. Я уж бог знает что подумала.

— А Вася что ж? — спрашиваю.

— Вася твой, — как лихой татарин в доме, все перевернул, кверху дном поставил, да и был таков!

— Что ты, Нилыч, он человек свой, близкий…

— Ближняя собака скорей укусит!

Я опять не вступаю в спор. Тяжело человеку — унижение… Стала с полу сор собирать. И не верю глазам: толстая папка с золотыми буквами валяется растерзанная, и все грамоты Нилыча, письма заграничные, вырезки из газет — весь почет жизни порван в клочки.

— Что ж ты, Нилыч, наделал! Господь с тобой!

Только я эти слова выговорила, как начал вставать мой Нилыч с высокой своей кровати, как начал вставать! Весь в белом белье, могучий, в плечах косая сажень. А лица нет. Верите ли — нет лица на нем!

— А то, — говорит, — что в доме предательница! От людей узнаю. Дура темная! Темнота сама, так и внучку хочешь без света оставить?!

Я молчу, губы дрожат. Наденька с трех лет на моем попечении, я над своими детьми так не тряслась… А он гремит, он гремит:

— Каверзы это все! Скоро правительство на завод приедет ордена давать за катера. А внучка лягушек будет слушать по сибирским затонам… Хитро придумано! Я про это и директору высказал… И парторгу промыл мозги…

— А они что?

— Это Бубрик — гад, отменил юбилей. Говорит: антиобщественные настроения! Ну, я ему покажу. Он у меня на карандаш попадет!

Я поднялась с сундучка, на котором присела, тихо говорю Нилычу:

— Пойду во дворик, подышу. От краски, от олифы, что ли, голова разболелась.

Не стала с ним связываться. Жалко его.

На дворе светает. Сирень цветет. Собачка прозвенела цепью, подошла, уткнулась мордой мне в колени. Умная морда. Сижу и думаю. И вроде в небе побежали светлые точки. Уж не они ли над нашим городом летят? Сколько же я сама сделала нынче витков? Пора и спать.

Вдруг Нилыч распахнул окно.

— Завтра же Надьку ко мне! Я ей вихры оттяну, дурь вытрясу!

Тут я встала, глянула на него.

— И не сметь! — говорю. — Думаешь, мне не страшно с Надей расставаться? Так ведь обстоятельства. Слышь, об-сто-ятель-ства! И — концы!

Это он понял. П е т р  мой… Захлопнул окошко, погасил свет.

Я-то знаю, где Васю по субботам искать. В подвале жилмассива, там у них под баян спевки ветеранов. Мужские голоса — все больше заводские наши, пенсионеры. Женские — домохозяйки из ЖЭКа.

Еще на лестнице услышала — «Комарика» поют. Осторожно приоткрыла дверь, чтобы не потревожить. Вижу: дирижер совсем зашелся, отсчитывает ногой такт, извивается, щепотью пальцы вздымает к лампочке, а как дело доходит до басов, приседает до полу, чуть что не колесом ходит.

— Сдох! — кричит и рукой машет, останавливает. — Это же комар! У него не было хронического заболевания! Он в секунду сдох! А вы тянете! Давайте сначала.

Посреди комнаты сидит на стуле баянист. На коленках бархатная тряпочка, лицо каменное.

Полукругом стулья. Сидят седенькие дамочки с подвитыми челками. Дряхлая старушонка в кофте навыпуск, летом — в валенках: видать, в тесноте мешает родным, вот и приплелась, вот и поет, а голоса не слышно, только беззубый рот разевает. Там, где рояль задвинут в угол, наши старики. Где же Вася? Небольшого росточку, ставят его с краю. Солист. Наградил господь густым басом.

Я его поманила пальцем — выйти. Он помотал головой, показал на свободный стул. Я скользнула в дверь, присела, что с ним поделаешь: любитель.

— А теперь, — говорит дирижер. — «Есть на Волге утес». Прошу вас, Василий Васильевич!

Вася вышел вперед. Гремит могучий бас, и душа у него звенит. Он даже на цыпочки привстал, чтобы голос дохнул из груди… Он и есть могучий утес, пусть и мохом оброс… А поет для одной меня, даже не глядит на палочку.

Дирижер стал в сторонку, любуется. Не поправляет.

Когда кончил Вася петь — верите ли, захлопали. Я тоже… Вася вошел в кураж. Руку мне подает.

— Разрешите нам с Аксиньей Ильиничной, — говорит, — «Куманька» исполнить!

Все смеются, вызывают меня, хлопают — срам какой!

— Иди ты, — говорю, — блажной, честное слово! Дело у меня к тебе. Выйди-ка покурить…

Вышли во двор.

— Ты тут чудишь. А знаешь, что с Нилычем стряслось?

— Как же, — говорит, — очень хорошо знаю.

— Чего ж веселишься?

— Все к лучшему, — говорит. — Соберутся со всей страны твои сыновья и дочери, посидят за родительским столом без регламенту, мать порадуют…

— Ты что, очумел, Вася? С чего это дети соберутся?

Он молчит. Голову закинул, все старается на меня посмотреть сверху вниз, бороденкой трясет — смеется. Так сидим мы во дворе на скамейке. А в подвале спевка. Частушки визгливые:

…Говорила свому деду:

«Ты купи-ка мне «Победу»,

А не купишь мне «Победу»,

Убегу к другому деду…»

— Пойдешь со мной, Вася, к Бубрику? Надо заступиться за Нилыча.

— Я с ним детей не крестил, с твоим Нилычем.

— Так ведь и со мной не крестил, — говорю ему со значением.

— Нилычу твоему я не помощник. Плевать я хотел на Нилыча! У меня родной брат в Стокгольме при советском посольстве работал сапожником и с самим Коллонтаем был знаком! Захочу — завтра же свой нужник выкрашу голубой краской!

— Это ж для меня, — говорю.

И даже за руку взяла, в глаза заглянула.

— А он тебе кто?

— Как кто? Муж.

— Деспот он тебе! Домашний тиран! А для людей — костер погасший…

— Врешь! — Я даже кулаком стукнула по скамье. — Он на всю страну гремел.

— Гремел. Только гром-то не из тучи. — И, видно, душит его ярость, расстегнул косоворотку. — Я бы тоже мог греметь…

И снова сидим молча. За дверью — частушки.

И старик мой сгоряча

Подарил мне «Москвича».

Это бесполезно:

Я в него не влезла…

— Пойдешь со мной просить? — снова спрашиваю.

Головой мотает.

— Я не подхалим, чтобы просить да уговаривать.

Нет — значит, нет.