Ночь прошла спокойно. Днем после ухода отца я долго шарила палкой под буфетом. Уж исчез бесследно.
Угрызения совести мучили меня. Отец непременно испугается. Очень испугается. А сердце у него… Лучше не думать.
Вечером на кухне раздался звон разбитой посуды, я помчалась туда. На полу валялись осколки розовых гарднеровских чашек, у бабушки дрожали руки, она стояла, прижавшись к притолоке, смотрела в одну точку и причитала:
— Казнь египетская! Царица небесная! Теперь еще змея. Мало на кухне грязи, так еще змея…
Я проследила за ее взглядом. Из щели между некрашеными досками пола высунулся уж и смотрел на розовые черепки сосредоточенным холодным взглядом. Я рванулась к нему, он блудливо вильнул и скрылся под полом.
Через полчаса к маме явилась наша домработница Феня, женщина пожилая, аскетическая. Равнодушная ко всему земному и совершенно лишенная хозяйственных навыков, она больше всего гордилась тем, что осталась девушкой. По этой причине, по ее словам, она не могла отличить сажень дров от полсажени, фунт — от полфунта и вообще сильно сбивалась в счете.
Встав перед мамой, она потуже затянула концы головного платка и сказала:
— Варвара Константиновна, давайте расчет.
— Что случилось? — удивилась мама.
— Я со змеем жить не нанималась.
Мама всегда стояла за меня горой. И на этот раз она прикинулась, что ничего особенного не произошло.
— Чем же он вам мешает? Забился в щель, всех боится…
— Пока он один, он мне не мешает, — рассудительно сказала Феня, — а когда ошшенится, тогда что?
— Так ведь он же один! От кого же он ощенится? От кота?
— Я этих делов не понимаю. Я девушка.
Подумав, она согласилась жить у нас в доме, пока уж не ощенится.
Вскоре появился отец и пошел на кухню мыть руки. Я последовала за ним, готовая принять на себя первый взрыв негодования.
Невинно потупившись, Феня сказала:
— А у нас на кухне змея завелась…
— Какая чушь! — возмутился отец. — Откуда в городе змея? Ликвидируйте груды нечистот под раковиной, вот и не будут мерещиться змеи.
Он всегда изъяснялся с Феней как по писаному, но она его прекрасно понимала.
— Выноси помойку, не выноси помойку, он и не почешется. Он себе в другом месте гнездо свил. Посмотрите-ка!
Отец воззрился на щель, отшатнулся и снова посмотрел.
— Так это уж! — облегченно вздохнул он. — Мы их в детстве руками ловили. — И, обратившись к Фене, строго объяснил: — Уж не представляет опасности. Он не ядовит.
Вернувшись в комнату, он снял с полки Брема, надел очки и стал читать.
— Ужи обыкновенные пьют молоко, питаются насекомыми и червями, — сообщил он нам. — У нас на кухне столько тараканов, надеюсь, что он не погибнет…
И он посмотрел на маму поверх очков. Такие мячи она отбивала с легкостью.
— Вот и хорошо. Обойдемся без хлопот, проживет на подножном корму.
Обходиться без хлопот отцу было совершенно не свойственно. Он пошел на кухню, потребовал сначала блюдце, потом эмалированный тазик, наконец почему-то налил молоко в полоскательницу и поставил у щели.
На другой день должен был прийти Багрицкий. На ужа нечего и рассчитывать, он не показывался с утра и вообще вел независимый образ жизни.
К тому же в доме денег по обыкновению не было. Мама вынула из шкатулки два портсигара покойного дедушки, и я отправилась в ломбард на Дмитровку.
Гостей оказалось больше, чем я ожидала. Кроме Багрицкого и Коли, пришел еще наш студент Жорж Мунблит, костюмированный под Блока, — в белом свитере с высоким воротником и в черном пиджаке, а позади него уныло плелся незнакомый грузин в кавказской рубашке с газырями, печальный и безмолвный.
Мы сразу сели за стол. Похоже было, что Багрицкий чем-то расстроен, он мало говорил, много пил, не закусывал, Коля улыбался с видом устроителя бала, грузин безмолвствовал с каменным лицом, будто не понимал по-русски, а Мунблит, одержимый, как всегда, дидактическим зудом, был готов перевоспитывать бельевой шкаф и перестраивать храм Василия Блаженного. По его тонкому скорбному лицу пробегала желчная усмешка. Сегодня он сетовал на то, что мы, лучшая, передовая часть человечества, прикованы к примусам и веникам.
Все как-то вяло отнеслись к этим ламентациям.
— Мне бы ваши заботы, товарищ учитель, — отшутился Коля цитатой из анекдота.
— Пока есть птичий рынок, комфортом я обеспечен, — сказал Багрицкий.
Грузин молчал, а я, задумавшись, уронила кильку на колени.
— Деточка, кушайте рыбу вовнутрь, — сказал Багрицкий.
Я покраснела. Феня внесла чайник и ушла, оставив открытой дверь.
Уж вполз в столовую медленно, зловеще поигрывая на свету серебряной чешуей.
— Какая гадость! — закричал Багрицкий и вскочил на стул. — Какая гадость… — повторил он и перебрался на рояль.
Уж решительно и важно поплыл к роялю.
— Эдуард! — крикнул Мунблит. — Немедленно прекратите! Вы в гостях у девушки… Прекратите! Как вам не стыдно, Эдуард!
Но правила благопристойности были бессильны.
— Кашлять и родить нельзя погодить, — заметил грузин, обнаружив прекрасное московское произношение.
В полночь, когда пришел отец, в столовой было пусто и непривычно прибрано. Он сел за стол перед своим прибором, поиграл вилкой и спросил:
— Ужа кормили?
— В рот ничего не берет. Ни молока, ни тараканов, — с готовностью ответила Феня.
— Я не могу есть, когда животное голодает! — закричал отец и отшвырнул от себя тарелку.
САМЫЙ КОРОТКИЙ РОМАН
В тот солнечный апрельский день я вышла из редакции беспричинно взволнованная, счастливая. Был час, когда кончалась работа в учреждениях, из дверей и подворотен валом валил служилый люд, тоже по-весеннему возбужденный и торопливый.
На Петровке я лицом к лицу столкнулась с Соней Лынник. Она облапила меня, чмокнула в висок и деловито спросила:
— Работаешь?
Все такая же. Мы не виделись целый год, кажется, с выпускного вечера в университете, а она все такая же. Кожаная куртка, синяя кепка, потертый портфель — уездная комсомолка нэповских времен, таких тогда, в тридцатых, и не встретить было в Москве. И то же озабоченное выражение на красивом неподвижном лице.
Я всегда завидовала ее энергии, общительности, умению погружаться в чужие дела и забывать о себе. Вечно она торопилась. Добывала проездной литер какому-нибудь вологодскому пареньку, не сдавшему вовремя сессию, спешила на выступление самодеятельного хора, нянчила сына заболевшей подруги, заседала в профкоме… Большеглазая, высокая, плотная, решительная, она выделялась своей мужественной красотой среди всего нашего курса. Ее так и прозвали — царевна Софья, но, странно, я не помню, чтобы кто-нибудь из студентов за ней ухаживал. Сама она ценила в людях, не различая пола и возраста, только общественную активность.
Разговор, как водится, начался с расспросов, кто где работает: Старенков — в Госиздате, Рыжиков — в «Гудке», а Мячкина, подымай выше, — в «Известиях». И вдруг Соня вздрогнула, замерла, брови приподнялись, веки опустились, лицо приняло болезненно-томное выражение. Она схватила меня за руку и горячо зашептала:
— Смотри, смотри! Вот он!
И быстро повлекла меня в гущу уличной толпы. Я глядела во все стороны и никак не могла понять, кого мы преследуем.
— Уходит. Не догнать! — с отчаянием сказала Соня. — Давай побежим!
Мы помчались, расталкивая прохожих, но я все еще не догадывалась, за кем мы гонимся.
— Стоп! — скомандовала Соня. — Он остановился у витрины. Подождем.
Наконец-то я поняла, о ком идет речь. Спиной к нам у спортивного магазина стоял высокий человек в лохматом пальто верблюжьего цвета с колюче-пушистым меховым воротником. Из-под темной фетровой шляпы низко на шею спускались неправдоподобно густые, тусклые, как парик, прямые соломенные волосы. Как же я не заметила его раньше? Очень необычная фигура.
— Заграничный иностранец? — спросила я.
Ирония всегда приводила Соню в бешенство.
— Какая мура! Это — Яхонтов.
Ну и ну! Как это она могла заинтересоваться Яхонтовым? Таким изысканным чтецом! Он-то уж, наверно, легко обходится без коллектива. Ушел из театра Мейерхольда, работает в одиночку и в ус не дует.
— Хочешь пригласить его на первомайский вечер в издательство? — допытывалась я. — Ты с ним знакома?
— Конечно нет.
Она смотрела на него с таким восторгом и безнадежной тоской, что я наконец поняла, что ломлюсь в открытые ворота.
Яхонтов оторвался от витрины и не спеша пошел по Петровке.
— Не отставай! — шепнула Соня. — Но и не вплотную. Пусть между нами идет какая-нибудь пара.
Я разозлилась. В нашей театральной семье меня с детства приучили, что актеры и их роли — вещи разные и путать их не следует. Истерическое обожание теноров и героев-любовников было мне вчуже противно, а тут еще принимать участие в такой недостойной облаве…
— Хватит, — сказала я. — Иду домой.
— И оставишь меня одну?
Никогда у нее не было таких умоляющих глаз, такого беспомощного вида.
И я поплелась за Яхонтовым. Унизительная прогулка. Яхонтов встретил знакомого, остановился. Остановились и мы, стали топтаться около киоска, с глубокомысленным видом рассматривая папиросные коробки.
Он зашел в кондитерскую, мы потащились туда же и купили коробочку сахарной клюквы. Тут я хоть разглядела его получше. Удивительное было лицо. Как будто и грубо вырублено, и какая-то неприятная актерская бледность, но каждое ничтожное движение, даже взмах ресниц что-то значат. Кажется, он тоже теперь нас заметил. Чуть сощурился, угол рта пополз кверху. Сколько яда!
Я подумала: может, этот странный роман все-таки состоится? Как было бы хорошо! Она — такая прямолинейная, самоотверженная, искренняя; он — ироничный, тонкий. Будут дополнять друг друга — прекрасная пара! Басовитая, каменнолицая красавица и холодный интеллектуал с бархатным голосом, с неожиданными теноровыми всплесками. Как это там у Островского: «Все высокое и все прекрасное основано на разнообразии и контрастах…»