Хороший отец — страница 36 из 54

Я разложил материалы своего расследования по коробкам. Семья смотрела, как я таскаю эти коробки в машину. Я сказал, что свезу все на свалку, а вместо этого поехал на склад и арендовал кладовую. Отныне я зажил двойной жизнью. Внешне я оставался Полом Алленом – человеком, примирившимся с неизбежным и старающимся оставить прошлое за спиной. Но тайно продолжал поиски, рассудив, что, если сумею доказать невиновность Дэнни, добьюсь отмены приговора, спасу его жизнь, семья простит меня. Даже Дэниел простит.

Так я раздвоился.

По настоянию Фрэн мы выставили на продажу коннектикутский дом. Пора было принять, что наша прежняя жизнь, выстроенный круг общения, школа наших детей, соседи и друзья ушли в прошлое. Мы стали париями – от нас шарахались в магазинах и клевали на родительских собраниях. Окружение, прежде принимавшее нас как родных, теперь всеми силами показывало, что мы здесь лишние.

Я с лета взял отпуск в Колумбийском, чтобы сосредоточиться на деле Дэниела. Когда в январе позвонил президенту Альвину Хейдекеру с сообщением, что не вернусь, он ответил с облегчением. Мы с Альвином много лет дружили, но он практик и понимал, что мое присутствие на факультете пошло бы ему во вред – не только в научном смысле, но и в отношении финансирования. Многие крупнейшие спонсоры были заядлыми демократами, и не стоило ждать, что они пожертвуют миллионы институту, где работал отец человека, убившего их героя.

Так мы стали обдумывать побег. Фантазировали, куда можно отправиться: в Лондон, Париж, Рим. Прежде я получал приглашения на работу за рубеж, и мы, верно или ошибочно, полагали, что только Европа обеспечит нам анонимность и возрождение. Но, когда пришло время действовать, оказалось, что мы не можем бросить страну, в которой прожили всю жизнь, даже если страна бросила нас. Фрэн выросла в Денвере, ее родные и теперь там жили. Переезд в Колорадо выглядел разумно. До тюрьмы Дэнни во Флоренсе всего час езды, но об этом я умолчал. Предоставил вспомнить об этом Фрэн, которая дразнила меня этим фактом, как морковкой перед носом, убеждая, что переезд в колорадское захолустье – лучший выход для нас обоих.

Итак, мы упаковали посуду и заполнили картонные коробки одеждой в стиле Восточного побережья. Мы уложили книги и спортивные принадлежности. Мы сняли со стен картины, фотографии в рамках – семейные и художественные – и завернули их в полиэтилен. Мы оплатили страховку. Мы пересчитали коробки. Мы с Фрэн съездили в Колорадо в конце ноября и подыскали там дом – двухэтажный, на тихом склоне, с видом на Скалистые горы. Осталось переехать.

Странное чувство настигло меня при упаковке нашего прошлого. Чем больше вещей мы паковали, тем меньше мне хотелось сохранить. Фрэн как-то вечером застала меня в спальне, когда я набивал мусорные мешки своей одеждой.

– Что ты делаешь?

– Мне это не нужно, – сказал я. – Ничего не нужно. Долой старье.

Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.

На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.

Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.

У него истекало время.


Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.

К детству. Мои сыновья снова станут детьми.

На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.

Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.

На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.

Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.

Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.

Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.

Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.

Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.

Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.

Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.