Хороший отец — страница 39 из 54

Конечно, семья – это не о том. Семейные узы создаются не передачей сведений. Они выковываются временем. Они складываются из Приучения к Горшку, Болезней, Ночей в Одной Кровати и Поцелуев в Расцарапанную Коленку. Близость родителей и детей держится не на информации, а на общей жизни. Кстати говоря: я, наверное, только лет в десять догадался спросить, куда девается мой отец, когда уходит утром «на работу».

Нет, отец для меня был голосом (низким и гулким), запахом (древесным и землистым). Отец был ощущением, чувством надежности, передававшимся от тела к телу, когда я обхватывал его руками за шею. Подробности его жизни ничего не значили. Он был продолжением моего тела, а я – его.

Такую близость я чувствовал с Алексом и Вэлли. Их насморки были моими насморками. Я не брезговал вытирать им попы, как не брезговал своей. За годы взаимозависимости я настроился на ритм их дыхания, их движений. И потому сразу замечал, если что-то шло не так.

По правде сказать, пятнадцатилетний мальчик, с которым ты проводил меньше тридцати дней в году, – не твой сын. Не в том смысле, как мальчик, которому ты каждый вечер подтыкал одеяло. У вас нет той простой близости, умения не задумываясь занимать одно пространство, закидывать на него руку или ноги на диване перед телевизором, буквально подбирать и доедать выпавшую у него изо рта еду.

Вместо этого между вами неловкая синергия. Ожидание семейной близости без самой близости. Никогда это не было мне так ясно, как в той поездке.

– Кажется, в школе у тебя порядок, – сказал я, решив переменить тему. – Хорошо вписался. Тебе здесь нравится? С нами?

Он пожал плечами. Дэнни никогда не был разговорчивым ребенком, а пятнадцать лет – официальный возраст мрачного молчания. «Может, он приберегает свои чувства для других, – подумалось мне. – Но для кого? Для сверстников? Для учителей?»

– Ты говоришь с мамой? – спросил я. – Звонишь ей?

Тот же ответ.

– Она не в восторге, что я здесь, – обмолвился он.

Я знал, что это правда. За прошлый год Дэнни с моей бывшей женой несколько раз ссорились: из-за прогулов школы, вранья и поздних прогулок – классического подросткового триумвирата. После последней стычки Эллен выкрикнула что-то вроде: «Если тебе здесь так плохо, попробуй пожить с отцом!» К ее великому удивлению, Дэнни взял телефон и позвонил мне. Через две недели он переехал к нам.

– Это шкаф, – говорил я, показывая ему комнату, словно пришельцу из космоса, никогда не видевшему шкафов. – В него можешь вешать одежду.

Я нервничал. В день, когда позвонил Дэнни, Фрэн готовила лазанью, а после ужина мы играли с детьми на игровой приставке. Держа за руку жену и глядя, как сыновья скачут перед телевизором, я погрузился в редкое чувство «жизнь хороша». Мне было сорок пять. Всю жизнь я искал идеальное равновесие между работой и семьей, честолюбием и отдыхом, а сейчас решил, что оно наконец достигнуто. И тут зазвонил телефон.

– Это Дэнни, – сказала Фрэн, вернувшись из кухни с телефоном.

– Привет, дружище, – сказал я в трубку, – что стряслось?

Он сказал, что мама опять. Что он хочет пожить пока у меня. Я взглянул на Фрэн и детей, на наш святой семейный очаг, мирный дом. Был ли момент сомнения? Мимолетное желание отказать? Я солгал бы, говоря, что такого не было. Достигнутое равновесие с появлением Дэнни сдвигалось, в уравнении появлялась новая переменная. И в то же время я слушал его голос в трубке с грустью и чувством вины. Он был моим сыном. Мальчиком, которого я оставил. Я хотел, чтобы он испытал то, чего я добивался сорок пять лет, – удовлетворенность.

– Конечно, – сказал я, – мы рады. Утром куплю тебе билет.

Теперь, устанавливая палатку в лесах над Нью-Йорком, я наблюдал за своим первенцем. Он поздно начал расти, только в тринадцать дотянул до пяти футов. Волосы стриг коротко, как десантник, и от этого выделялись уши. У него были глубоко посаженные глаза и изящные длинные ресницы. Если был выбор, Дэнни читал книги о первооткрывателях и другие истории о выживании. Он не справлялся с домашними заданиями по математике, зато мог точно сказать, сколько людей Эрнеста Шеклтона пережили восьмимесячную одиссею после того, как затонул затертый льдами корабль «Эндьюранс» (все двадцать восемь!).

Дэнни любил рассказы о горных восхождениях и одиночках, затерявшихся в джунглях. Он коллекционировал истории о потерпевших кораблекрушение. Оглядываясь назад, я понимал, что он еще в детстве видел в этих людях что-то свое: желание одиночества, стремление к неведомым землям. Читая об этих исследователях, поражаешься, замечая, что они были практически незнакомцами для своих детей и жен. Уходили на годы, а возвращались только, чтобы собрать денег на новую экспедицию. Товарищество спутников они предпочитали семейным узам.

Дэниел тоже будто не интересовался традициями семейной жизни. Мы, когда Алексу и Вэлли было два года, завели правило ужинать вместе, считая, что семье важно собираться за общей трапезой хотя бы раз в день. Но Дэнни, когда жил у нас, пропускал самое малое три ужина в неделю. У него всегда находились оправдания. Записался на внешкольные занятия. Играет в оркестре. А иногда он и дома был, но просто не спускался к нам.

На эту тему я тоже попытался с ним поговорить, пока мы готовили ужин. Был конец июня, после восьми, солнце уже гасло. На вечер мы затеяли баранину в маринаде с розмарином и лаймом. Готовили ее с фасолью из банки над ревущим костром.

– Хорошо, – сказал я.

Он кивнул.

– Пока отец не умер, мы часто вместе ночевали в палатке, – рассказал я.

Он подумал и отозвался:

– У нас в прошлом году умер учитель. Говорили, у него был СПИД, но, по-моему, просто пневмония. Он был совсем старый.

– Что ты тогда почувствовал? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Он был хороший. Но мне казалось, это не по-настоящему. Вчера он был здесь, а сегодня урок ведет дама в большом башмаке. Было так, будто его уволили.

– В большом башмаке? – не понял я.

– Понимаешь, – ответил он, – у нее вроде бы одна нога была длиннее другой.

Я подумал, не объяснить ли ему биологические реалии смерти: что происходит с телом, как оно выглядит, как пахнет, – но отказался от этой мысли. Пусть и дальше верит, что учителя уволили. Сознание смерти, ее неизбежности может поглотить, стоит только позволить, а мне хотелось как можно дольше защищать его от этого.

Я спросил, помнит ли он время, когда был маленьким, а мы с его матерью еще не расстались.

– Помнишь, например, прогулки на пляж Венис, на набережную?

Он помотал головой.

– Мы ходили туда каждую субботу, завтракали на пляже. Ты любил бегать по песку. Тебе было года три или четыре.

– Правда? – спросил он. И сказал, что терпеть не может пляжи. – Мне не нравится океан. Он никогда не бывает спокойным, вечно шумит.

– А еще что? – спросил я.

Он обдумал вопрос:

– Блендеры. И лошадей. От лошадей у меня мурашки по коже. И цветы. Как пахнут срезанные цветы, вода, когда их слишком долго оставишь дома.

– Запах распада, – объяснил я.

– Ага. И еще человеческие зубы, когда испорченные. Как у ведьм в кино. Мне приходится выключать. Хочется самому себе выбить зубы. Чувствуешь языком могильные камни во рту.

Я перевернул баранину над огнем. Жир капал в костер, язычки пламени танцевали.

– А что ты любишь? – спросил я.

– Люблю, когда идет снег, – сказал он, – и все глохнет. И под ногами хрустит. На ощупь нравится и потому, что слышно, как люди подходят.

– А мне нравится прыгать в воду, – сказал я. – Первая секунда, когда начинаешь погружаться, когда ты уже в воде – и еще нет.

– Сиденья в кинотеатре, – вспомнил он. – Всюду красный бархат.

Мы в тот вечер съели все – двое мужчин у костра – и дочиста вылизали тарелки.


Потом я лежал в палатке и слушал, как он дышит. Я много лет не слышал этого звука: ритмичного дыхания моего старшего сына во сне. Когда-то он был младенцем, маленьким и беспомощным, но то время ушло. Почему жизнь проходит так быстро? Теперь ему пятнадцать лет, у него мальчишеские усики. Теперь он – книга с колючей обложкой. Когда-то я его знал: крохотное тельце, свет его улыбки, запах дыхания – но он ускользнул от меня.

На следующий день мы прошли две мили до озера, останавливаясь, чтобы попить воды. Было не слишком облачно, но прогноз предвещал дождь. Мы вышли на берег около одиннадцати, миновав полосу молодых сосен, густо усыпавших землю старой хвоей. Дэниел после общего ночлега стал дружелюбнее. Рассказывал о своих одноклассниках: кто балбес, кто из девочек – красотка.

Я спросил, пробовал ли он выпивать или экспериментировать с наркотиками.

Он ответил, что несколько раз напивался, что один его друг в Лос-Анджелесе курит, но ему это не слишком понравилось.

– Не люблю, когда в голове муть или все рассыпается, – сказал он. – Я читал, что у нас в организме полно разных веществ, а мы даже не замечаем их действия. По-моему, важно быть чистым, понимаешь? Стараться соображать ясно.

Я сказал, что мне это кажется разумным. Что обычно люди обращаются к алкоголю и наркотикам, убегая от действительности. Что хотел бы рассуждать так же в свои пятнадцать.

На обратном пути я пустил Дэнни вперед. Я радовался воздуху, шуму листвы на ветру, утреннему свету, пробивавшемуся между деревьями. Потом я увидел его стоящим на тропе. Хотел окликнуть, но при виде его позы у меня слова застряли в горле.

Подойдя, я увидел, что он смотрит на тело убитого оленя. Оленихи – маленькой, наверно, годовалой. Падальщики уже добрались до нее, обработав местами до кости. Но морда осталась почти нетронутой.

Дэнни молчал. Я заглянул ему в лицо, стараясь не смущать, но желая смягчить реакцию.

– Он на самом деле умер, да? – спросил Дэнни.

– Кто?

– Мистер Сантьяго. Мой учитель. Действительно умер. Не просто ушел.

Я положил ладонь ему на затылок, притянул к себе. Через минуту он обнял меня, и мы постояли, вслушиваясь в шум ветра.