Выйдя из автобуса, он вдохнул океанский ветер. Вдали виднелся причал Санта-Моники, над крышами домов поднималось колесо обозрения. Он прошел по Океан-авеню мимо причала и свернул на пляж у белых полотняных навесов «Шаттера». Позже, при обыске, полиция найдет песок у него в туфлях. Он постоял в тени, глядя, как играют в волейбол: мальчики в длинных трусах и женщины в лифчиках-топах взбивали в небо белый, как кость, мяч.
Что-то в голубой безмятежности протянувшейся в вечность воды упокоило его впервые за много дней. Сняв туфли, он подошел к самому берегу. В Вествуде его ждал пистолет – стальной молоток на двадцать четыре унции механической смерти. Стоя в пене, собиравшейся пузырьками на пальцах ног, он понял, что это – его молитва. Океан. Он был мусульманином, простирающимся в сторону Мекки и готовившимся к исполнению миссии.
При этой мысли покой сменился настойчивым позывом желудка. Взбунтовался кишечник, поглотивший слишком много еды. Он поспешно вернулся на улицу, нырнул в ресторан тако и закрыл за собой дверь туалета. Он избавился от завтрака в семь больших заходов, не слушая стука других посетителей. Когда вышел, голова казалась легкой. Песок в туфлях пересыпался и собирался складками. Он пошел по набережной на восток, в сторону Санта-Моники. Он вырос в этих местах. Женщина, которую он мысленно называл иногда матерью, жила на Двенадцатой, чуть севернее Монтаны. Он представил ее дома, за чашкой кофе и «Нью-Йорк таймс». Он обещал ей позвонить, когда будет в городе, но не позвонил. Он теперь считал себя обязанным ей не больше, чем бездомным в картонных трущобах. Сын, которого она знала, пропал где-то в холмах Техаса.
Он все шел. Вот кем он стал – пилигримом. Он добрался до кампуса около часа. Народ уже собирался, полиция поставила у здания ограждения, чтобы направлять поток людей. Он заметил в первых рядах девушек, обозвавших его замарашкой, и пробился к ним.
– Ну что, отмылся я? – обратился он к ним.
Они обрадовались. Такие случайные встречи по молодости принимают за судьбу. Красивый, чисто выбритый юноша с густым загаром, в чистой белой рубашке. Он назвался Картером. Блондинка сказала, что она Синди. Брюнетка – Эбби. Он спросил, откуда они.
– Я из Альбукерке, – сказала Синди.
– Из Монтаны, – сказала Эбби.
Картер рассказал, что как раз приехал из Монтаны, где провел зиму.
– Чем занимался? – осведомились они.
Он сказал, что изучал дикую природу. Что хочет стать натуралистом. Девушки решили, что это круто. Картер рассказал, что до того работал для Сигрэма в Остине. Девушки заинтересовались: встречался ли он с кандидатом?
– Не раз, – сказал он.
Синди предложила ему зайти в зал вместе с ними. Они собирались встретиться с подружками, но можно и всем вместе держаться. Как считает Картер, сенатор его вспомнит? Картер предполагал, что вспомнит, и они втроем могут даже зайти за сцену поздороваться. Их это воодушевило, они взвизгнули, оживленно защебетали. Картер изучал контроль на входе. Он рассмотрел шесть охранников кампуса и пятерых в форме полиции Лос-Анджелеса. В глубине, у рамки детектора, стояли двое в черных костюмах.
В два сорок пять охрана сдвинула барьер. Толпа хлынула в двери. Картер держался рядом с девушками. На входе они показали документы, вывернули карманы и по одному прошли через рамки. Потом девушки стали вспоминать, где сговорились встретиться с подружками. Синди решила, что надо сразу занять места, пока лучшие не расхватали. Картер попросил и на него занять место. Ему надо помыть руки. Он поднимался по лестнице, вел рукой по перилам и чувствовал ладонью разряд, словно касался третьего рельса в метро. На втором этаже он увидел у двери на галерею охранников. Прошел мимо них, направляясь к туалету, и остановился. У туалета стоял полицейский. Ящик с пистолетом оказался в трех футах за его спиной. Хотелось повернуть, но Картер пошел дальше. Он прошел мимо полицейского в мужской туалет. Там было пусто. Хотелось помочиться, но Картер не стал. Он вымыл руки, высушил и еще раз вымыл, решая, что делать. Решил соврать, что подслушал, как какие-то студенты договариваются пробраться через боковой выход. Решил подойти к полицейскому, хитростью уговорить его покинуть пост. Это было неразумно. Слишком самоуверенно. В животе поселился страх.
Но, когда он вышел из туалета, полицейского не было. Он почувствовал себя как человек, обнаруживший, что Христос – его сообщник. На краткий миг коридор опустел. Он прошел шесть шагов до огнетушителя и открыл дверцу. Запустил руку в глубину. Пистолет был на месте. Он срывал ленту, помня, что в любой момент может вернуться полицейский или ввалиться дюжина студентов.
Снимая пистолет, он вспотел. Сорвал клейкую ленту, скатал в комок и забросил в углубление за огнетушителем. Пистолет стал липким от клея, но ему было все равно. Он засунул его сзади за пояс, чувствуя, что прищемил волоски на спине. Потом он закрыл стеклянную дверцу и двинулся к лестнице. Он только начал спускаться, когда увидел возвращавшегося полицейского. Улыбнулся и кивнул ему, чувствуя, как лестница вздымается под ногами.
Он вошел в зал через центральный вход. Половина мест была уже занята. Через динамики играла музыка. Песня Уилко «Что за свет». Картер смешался с толпой. Пистолет за спиной питал сердце, как источник силы. Эту песню он слышал в Остине в день, когда Сигрэм обращался к толпе в парке «Аудиториум». И это совпадение выглядело зеленым сигналом. Потрясающе. Теперь все ясно: ради этого он был рожден.
Он вспомнил день, когда уезжал из Вассара, – непонятную силу, выдернувшую его из сна, уверенность, что нужно потеряться, чтобы найти себя. Он подчинился этому чувству. Он повидал страну. Он проехал через ее раскаленную сердцевину. Он видел, как рука Бога терзала поля Айовы, погружался в ключевые воды техасских прудов. Он до пояса утопал в снегах Монтаны, скользил по ржавой стали рельсов. Все, что он делал, было подготовкой. Теперь он это видел. Ему нужно было уйти, потерять себя в молчании глухого одиночества, чтобы обрести ясность. Как он мог что-то расслышать в сутолоке будничной жизни?
Зал наполнился. Кончилась песня Уилко, и загремела привычная, открывающая митинги «Сегодня». Свет в зале притушили. Толпа взметнулась на ноги.
«Сегодня величайший день. Я не могу дожить до завтра. До завтра слишком далеко». Он был ребенком, падающим с неба. То же чувство под ложечкой. Он пробился к сцене. Они стояли локоть к локтю: юность Америки, ее будущее, вскочившая с кресел, размахивающая руками и уносимая восторгом. Сцена осветилась. С галереи зазвенели гитары. Сенатор Сигрэм вышел на сцену.
И, не будучи провидцем, Картер Аллен Кэш точно знал, что будет дальше.
Эпилог. Мальчик
Бонни Киркленд была лысой. Химиотерапия, сказала она. Месяц назад выпали волосы, и она сбросила вес. Кожа у нее была сухой, как бумага, с желтоватым оттенком. На голове голубой платок. Мы сидели у нее на кухне. Тэд, ее муж, в это время закрывал магазин. Вечерело. Я позвонил к ним пятнадцать минут назад. Бонни открыла, вытирая руки посудным полотенцем. Ее состояние было для меня неожиданностью. Я сразу оценил его по запавшим щекам и обтянувшей череп коже. День выдался ясный, такой можно провести, лежа в траве и разгоняя облака силой мысли. Я прилетел в Де-Мойн утром и взял напрокат двухместный «форд». На темной обивке пассажирского сиденья виднелись заплаты. Несмотря на табличку «Не курить», в машине воняло сигаретами. Я развернул купленную у секретаря карту и поехал на восток. Штат был поразительно плоским и безудержно зеленым. По сторонам магистрали – коровы и кукуруза.
Фрэн я позвонил с дороги. Извинился, сказал, что обманывал ее. Объяснил, где я и чем занят. Сказал, что понимаю: хорошие мужья так себя не ведут. Я таился. Был эгоистом. Но я наконец решился принять правду – что Дэнни виновен. Что он где-то и как-то сорвался, и не было никого, чтобы его удержать, а теперь уже поздно. Я сказал ей, что знаю: я должен это принять – принять, что я был ему плохим отцом, но что теперь у меня новая семья, любимая жена и двое прекрасных сыновей и что я не повторю ту ошибку.
Я сказал ей, что еду домой. Что будет еще одна остановка, и я с этим покончу. Вернусь к ним и буду отцом и мужем, какого они заслуживают.
Когда я закончил, она долго молчала. Я стоял на площадке заправочной станции, глядя, как бегут волны ветра по кукурузному полю. Был ровно полдень. Я был человеком, который ничего так не хочет, как загладить вину, починить то, что сломано, и научиться жить с тем, что исправить невозможно.
Наконец после бесконечного молчания она сказала одно слово:
– Хорошо.
И я понял, что мы выживем.
– Я тебя люблю, – сказал я.
– Да, – сказала она, – я знаю. И мы тебя любим. Скорее возвращайся домой.
Я сел в чужую машину и завел мотор. Диджей по радио говорил: «Это для всех, кому приходилось терять».
Он запустил Gimme Shelter – «Дай мне приют» «Роллинг Стоунз». Я открыл окна, впустил в кабину теплый ветер.
Киркленды жили на Лакедер-авеню, в конце длиной гравийной дорожки. Я вылез из «форда» на жаркое солнце – спина после нескольких часов за рулем криком кричала. После ночи в аэропорту мне бы размяться, пробежаться. Но вместо этого я подошел к передней двери и поднялся по скрипучим ступенькам. И вот Бонни Киркленд стояла передо мной в голубом платке. Я сказал, кто я такой: отец мальчика, который три месяца жил у них над гаражом. Она сказала, что сразу поняла, как только меня увидела.
– У вас его лицо, – сказала она и пригласила меня войти.
Мы пили сладкий чай за деревянным столиком между двумя дверями. Над нами лениво крутился вентилятор. Небо за окном было васильково-синим. Окна в кухне не закрывали, и сквозь жалюзи дул легкий ветер. Я все в том же сером костюме – не во что было переодеться. Свой чемодан я бросил в остинском отеле. Там не осталось ничего, что могло мне еще понадобиться. Я спросил у Бонни, когда у нее нашли рак.
– Прошлой осенью, – сказала она. – Примерно когда вашего мальчика признали виновным. Поджелудочная. Врачи ничего не обещают. Они удалили опухоль и провели два курса: химио– и лучевой терапии, но рак поджелудочной известен высокой смертностью. Всего пять процентов живут дольше пяти лет. Большинство