Хороший Сталин — страница 11 из 56

— Вы верите в чертову дюжину?

— А в чем, собственно, дело?

— Здание под посольство купили по сходной цене из-за номера. Соседние особняки с тех пор либо разрушены, либо серьезно пострадали от бомбежки, а посольство ничего, хоть бы хны.

— А что, сильно бомбят? Вошел, зевая, другой сотрудник.

— Кошку не видели?

— Какую кошку?

— Кошка пропала.

Потерявший кошку отвез отца в близлежащую гостиницу.

— Фашисты! Привык я к кошке. Жена осталась в Москве.

— Найдется, — сказал отец.

Он был всегда оптимистом. Ощутив приятное тепло от большой грелки, подложенной в ноги под простыню, он моментально заснул. Спать в те времена отец умел в любом месте, в любом положении. У него был такой здоровый сон, что даже пистолетный выстрел возле уха не смог бы его разбудить. Однако Владимир проснулся глубокой ночью. Кромешная тьма. Одеяло лежало на нем, словно мешок с песком. Отец подумал: упал потолок. Силясь подняться, он услышал, как на пол со звоном посыпались осколки стекла. По комнате гулял ветер. От рам и ставень не осталось и следа. Тяжелый фугас, очевидно, упал неподалеку. Решив, что утро вечера мудренее, отец снова заснул.

Хорошо сражались немецкие летчики! Гитлер — гроза небес. Его авиация была полным хозяином в небе над Лондоном. Утром промозглый воздух был горьковат от дыма, как в Архангельске, но на утомленных лицах жителей Лондона отец не заметил отчаяния. Народ выглядел собранным, сосредоточенным. Работали кинотеатры. В большом универсальном магазине, куда посольские товарищи отвели отца на следующий день, проворные продавцы меньше чем за полчаса одели отца в штатское, аккуратно завернув в пакет советскую гимнастерку. Хотя на улице никто не обращал на него внимания, отец стесненно чувствовал себя в узких брюках и шляпе, которая впервые красовалась на его голове.

— Ты не с Катей Варенниковой плыл? — неожиданно спросили товарищи из посольства.

— Она утонула, — сказал отец. — Вместе с дочкой.

Товарищи захохотали.

— Вы чего?

— Знаешь, кем она была?

— Кем?

Раздался новый приступ хохота. Владимир не стал больше спрашивать.

— У меня кошка нашлась, — сказал знакомый сотрудник посольства.

— Ну, вот видите, — улыбнулся отец.

Он умел быстро сходиться с людьми, но он ни разу в жизни не хохотал. До Швеции было не ближе, чем до победы. Отца взялись перебросить туда американцы. Они допили кофе и вышли на летное поле.

— Ну что, let's go, — сказали военные летчики, угощая отца «Честерфилдом». На вечернем поле стояло три тяжелых бомбардировщика.

— Отличные машины! — сказал отец. — Чего не откроете Второй фронт?

Американцы заулыбались.

— Спроси у Черчилля! — Большой негр с ленивой презрительностью высунул розовый язык. — Он немцев боится.

Они всегда гордились своей техникой. Технология — душа Запада. Лететь в Швецию надо было через Норвегию, оккупированную немцами.

— Говна пирог! — заверили отца американцы. — Ее узкую полосу мы пересекаем ночью, в планирующем полете с выключениям моторами.

— Это быстро и нестрашно, — подмигнул негр, — как вырвать зуб.

Ночью над Норвегией немцы обнаружили американских бомбардировщиков, погнались за ними — сбили один, с большим негром, уже в шведском воздушном пространстве, что было нечестно во всех отношениях. Один из трех — покруче русской рулетки. Благополучно проспав воздушный бой, мой папа, простодушный Одиссей, приземлился и районе Стокгольма в начале ноября 1942 года, накануне 25-й годовщины Октябрьской революции, проведя в пути в общей сложности около двух месяцев.

<>

Писатель — антипод дипломата. Я начинаю ловить себя на мысли, что, подсматривая за продвижением молодого человека к тому моменту, когда он станет моим отцом, я невольно впадаю в полуиронический тон и пытаюсь внутренне себе это объяснить. Возможно, я разлюбил дипломатию, которая, в лучшем случае, не что иное, как блестящее подчинение личности интересам своего государства. Возможно, исторический опыт, накопленный к сегодняшнему дню, превращает поведение моего отца в череду, по меньшей мере, простодушных («простодушный Одиссей») поступков, и я не могу на это не реагировать с некоторым высокомерием. Но, скорее всего, речь все-таки идет о несовместимости ролей отца и сына.

Дети, какими бы они ни были, превращают нашу жизнь в ловушку. Идущая по улице красивая старшеклассница (сегодня я видел это возле дома на Плющихе), пахнущая правильной туалетной водой, вдруг начинает бежать от молодого очкастого человека, со смехом поворачивается к нему и говорит влюбленно:

— Я тебя боюсь.

С точки зрения ее родителей, эта влюбленность — предательство. А она сама — юная блядь. Недаром в традиционных обществах родители выбирали своим детям женихов и невест: мы — собственники детей, потому что мы их родили, это — товар, который только мы можем продать, а они с этим никогда не согласятся.

Дети изменяют нам всем своим поведением: модой, танцами, нравами, языком, который служит издевательством над нашим. Мы рождаем детей для продолжения себя в любви — дети орут, мешают спать, срут в памперсы, болеют. Мы выходим встречать их ночью у метро, чтобы их не обидели, а они нас стесняются. Когда я шел на выпускной вечер в школу по улице Горького в сторону Пушкинской площади, мне было стыдно, что мама (еще молодая, красиво одетая) идет вместе со мной. На уровне музея Революции, который когда-то был музеем подарков Сталину, я даже попытался отделиться (отделаться) от нее, идти независимо, а она ничего не понимала, что происходит со мной, бормотала: «Ты зачем так спешишь?», думая, наверное, что я волнуюсь.

Мы для детей — буфер против смерти. Они для нас — не только продолжение рода, но и обещание нашей личной вечности, может быть, не столь внятной, как религиозная вечность, но все-таки вечности. Если смерть считать высшим критерием достоверности, то мы находимся явно не в равном положении. Смерть ребенка убивает родителей, это покушение на их бессмертие. Смерть родителей — всего лишь частная трагедия человека.

Родители важнее литературы. Описывая их, стиль писателя начинает вибрировать. Писатель напрасно старается загнать впечатление в образ. Но дети нередко важнее жизни. Когда, возвращаясь с прогулки по Красноармейскому скверу, я переходил дорогу с модной джинсовой коляской, где спал мой маленький сын Олег, я понимал, что если возникнет положение: или он — или я, я пожертвую собой, попав под машину. Самопожертвование открывалось без скрипа, как дверь. В нем не было даже никакого великодушия.

Мы, однако, лукавим перед судьбой. Мы выбираем наших детей по части нашей близости к ним, а случайных, побочных детей мы часто отшвыриваем навсегда — они для нашей вечности непригодны.

Зимним утром, возвращаясь в Москву с дачи, где я пишу эту книгу, я вижу толпы почти невидимых в утреннем мраке людей, стоящих на автобусных остановках в Павловской слободе, невыспавшихся, охреневших, — они едут в город работать на своих детей. Мне кажется, что все они работают на химических заводах. Улыбка родителей на выходе из родильного дома — оплошность, за которую надо платить. Дети не замечают наших усилий — с этой очевидностью нам предлагается жить. Вспышка любви за столом в день нашего рождения напоминает электрическую молнию перегоревшей лампы. Родительские ласки — «сыночек!» — тупиковы, их эротизм безысходен. Идет великая объебаловка, в которой мы играем пассивную роль продолжения рода, давным-давно переставшего себя осознавать. Ненужность — окончательная формула родительской старческой оставленности. Наследством мы не откупимся, даже если оно и случилось. Стулья, выброшенные на помойку, — это все, что останется после нас.

Дети бесчеловечны. Мы охвачены пожизненным страхом за них и нелепой гордостью, которая прорывается в наших о них рассказах, со стороны всегда выглядящих смехотворно. Неприятно, если дети растут тупыми, некрасивыми, но слишком умные и успешные дети вгоняют нас в комплексы и станут судьями наших неудач. Родители скрывают недостатки своих детей; дети легко провоцируются на разговор о недостатках своих родителей. Есть, конечно, случаи преклонения. Набоков боготворил своего отца и отчасти поэтому ненавидел Фрейда. Но его идеальный отец — головная конструкция, удобная для литературы, но не для жизни. Мы драматизируем каждую мелочь, случающуюся с детьми; они банализируют наши драмы, если вообще их замечают. Родители уже сделали самое важное дело своей жизни — они нас родили. Все остальное — несущественно.

<>

— Моим учителем дипломатии была Александра Михайловна Коллонтай, — с законной гордостью много раз говорил мне отец.

В 1942 году Швеция сохраняла нейтралитет. Широко велась геббельсовская пропаганда. На центральной улице Кунгсгатан висела большая зеркальная витрина германского информбюро, в ней выставлялись фотоматериалы с Восточного фронта, прославлявшие великие победы арийского солдата. Немцы побеждали с улыбками. Витрину часто били норвежские студенты. Немцам приходилось вставлять новое стекло, которое снова били. Фашисты в ответ били на Вокзальной площади витрину Советского информбюро, на которой зубасто смеялись Василии Теркины (смех сильнее улыбок), но витрина была из обычного оконного стекла, восстанавливать ее было проще.

Странное дело — дипломатия. Продолжение войны мирными средствами? Как блестяще Коллонтай вела переговоры о выходе Финляндии из войны! Зная о тесных связях Маркуса Валленберга с финским президентом Рюти, она аккуратно, но настойчиво внушала ему мысль о необходимости оказать влияние на финнов с тем, чтобы они незамедлительно прекратили войну с Советским Союзом. Валленберг внял ей, выехал в Хельсинки — Александра Михайловна шлет в Москву телеграмму с рекомендацией усилить в те дни бомбардировку финской столицы.

— Она была мастером использовать свои личные связи в государственных интересах СССР, — подчеркнул отец в семейном разговоре со мной.

— Шведы, — объясняла Коллонтай работникам посольства, сгрудившимся вокруг ее инвалидного кресла, — за исключением чисто фашистских групп не питают симпатий… вы чем там занимаетесь, Петров?