Хороший Сталин — страница 3 из 56

я в их числе) подготавливали литературный альманах, который состоит из экспериментальной прозы и поэзии. Недавно мы отнесли его в Союз писателей и предложили опубликовать. Наша инициатива была принята — довольно неожиданно для нас — с большим подозрением, которое быстро развилось во внушительный скандал. Нас стали таскать в Союз писателей на проработки, чистить мозги; возмущались, топали ногами. Из-за известных имен (в альманахе Ахмадулина, Вознесенский, Высоцкий и др.) скандал — с проработкой — стал общемосковским, к нему подключилась западная печать, радио, и началась свистопляска. Собрали расширенный секретариат Союза (около 70 чел.), на котором четыре часа нам угрожали такие люди, как Грибачев, Ю. Жуков и др. «дикари». Я не знаю, как будут дальше еще развиваться события, но, по-моему, «они» просто сошли с ума. Мне лично тоже здорово намылили голову (и в Союзе, и в Институте). Как бы наше чистое литературное дело не переросло (благодаря идиотизму некоторых ретивых хранителей косности и застоя) в черт знает что. Пишу вам об этом в надежде, что вы отнесетесь к происходящему с разумным спокойствием, поймете мои (благие) намерения (и не только мои, но и моих друзей). К сожалению, как видно из хода дела, верх одерживают темные силы, но если они пойдут на крайние оргвыводы, скандал из московского станет совсем уж большим (то, что происходит, напоминает, как вспоминают очевидцы, отчасти 63-й год). Я не перестаю надеяться, что дело кончится более-менее сносно. Во всяком случае, без согласования со мной не предпринимайте никаких действий. Я понимаю, что очень все это вас взволнует, но не сказать — теперь просто нельзя. Чувствую я себя прилично, но нервов потратил (и еще потрачу) предостаточно. Андрюшка и Веща, бедняги, тоже страшно волнуются… Спасибо вам за болотные брюки… впрочем, сейчас не до них. Я вас крепко и нежно целую, о развитии дел сообщу как можно скорее.

Веща тоже вас целует,

ваш Виктор.

<>

В послевоенной полуголодной Москве бабушка звонила маме на работу с восторженным докладом о моем завтраке:

— Витюша съел целую баночку черной икры!

У мамы была интересная работа. Она читала то, что никто не мог читать, за что немедленно могли бы расстрелять. Скромная избранница, младшая богиня, сопричастная тайне мироздания в небоскребе на Смоленской площади, она читала американские газеты и журналы, выискивая клевету на Советский Союз и резюмируя ее начальству отдела печати.

Американцы вели себя некрасиво, клеветали обильно, со страшной силой обсирая русский народ. Американцы писали, что русские — самоеды, загнавшие себя в сибирские лагеря смерти, и что Сталин — самый свирепый диктатор в мире, людоед, который проглотил Прибалтику, Польшу и прочую Восточную Европу. Доброго дядюшки Джо, союзника по военной коалиции, больше не существовало. У других, незакаленных, людей от таких заявлений мог бы случиться понос или паралич, но от мамы американская клевета отлетала как от стенки горох. Она понимала, что сибирские стройки коммунизма — это вам не лагеря смерти. She did hate the Americans,[2] за исключением Теодора Драйзера, которого в свободное от работы время переводила на русский язык: она мечтала быть переводчицей. Мама знала, что у американок кривые волосатые legs, которые они демонстративно бреют. Картины чужой, иностранной жизни каждый день стояли у нее перед глазами. Подмигивая, верблюд предлагал ей закурить вместе со всей Америкой. Но еще больше, чем Америку, она терпеть не могла мою бабушку, Анастасию Никандровну.

Если американцы еще только строили планы высадить десант на Красной площади, распугав коммунистов и белых медведей, то бабушка уже высадилась в Москве и внедрилась в нашу квартиру. У нее была своя жилплощадь на Моховой, в двухэтажном доме, прилепившемся к особняку музея Калинина, прямо напротив арочного входа в неглубокое метро «Библиотека имени Ленина», с печным отоплением, особым запахом русского провинциального вдовства, водопроводом, но без канализации (под раковиной в коридоре вечно стояло ведро с мутной мыльной водой; я писал в него), однако у нас в квартире, отодвинув Марусю на задний план, бабушка стала царицей газовой плиты. На ней она жарила колбасу и кипятила белье в булькающем оцинкованном баке, где можно было при желании сварить целиком крупного ребенка. Она вытаскивала капающее, с пуговицами, белье большими деревянными щипцами, как гигантских тряпичных раков, терла его на ребристой терке, полоскала, капая на него большими каплями пота, развешивала сушить на кухне на серых деревянных прищепках с умопомрачительно сильными пружинами. Кухня преображалась в палаточный лагерь, где можно было, к моей детской радости, легко затеряться и сутками тщетно искать друг друга. Она накаляла тяжелые чугунные утюги до зловещей красноты; низ утюгов светился, как мистическое орудие средневековой пытки, которым, схватив его тряпочным прихватом, она яростно утюжила папины костюмы, шипевшие и выпускающие горячий пар из-под мокрой, с рыжими разводами от ожогов, ветхой простыни, в своей второй жизни ставшей гладильной тряпкой. Сидя за «макинтошем», я понимаю, как в моей голове банно-прачечный цех бабушки перекодировался в стилевую работу. Бабушка выплеснула на меня ушат энергии. Я — ее внук.

Она носилась по кухне взмыленная, обожженная, полуобнаженная, в розовом лифчике, жалуясь на сердце, после чего отправлялась либо мыться в такой нестерпимо горячей ванне, что зеркало плакало от жары, либо на «скорой помощи» в больницу. Мама считала ее симулянткой. Когда вспыхивали скандалы, бабушка сильно хлопала дверями — вылетали оконные стекла. Моя совершенно отвязная нянька, Маруся Пушкина, с вечно веселым от жизненного удивления лицом деревенской девки из-под Волоколамска, лихо врала мне: это — сквозняки. Мама жила под бабушкиной оккупацией, запиралась в ванной на случай разборок, глотала слезы, сутулилась, но выдавить бабушку (папин протекторат) из квартиры у нее не хватало сил.

— Кормите ребенка манной кашей, — тихо сказала мама из советского небоскреба, перелистывая журнал «Life».

<>

Папа застенчиво приносил с работы из Кремлевского продуктового распределителя синие пакеты со вкуснейшей едой: хрустящие молочные сосиски, тонкую «Докторскую» колбасу, буженину, семгу, балык, крабы.

Всем попробовать пора бы,

Как вкусны и нежны крабы! —

гласила одна из редких щитовых реклам того времени при входе в сад «Аквариум» с двумя огромными барскими вазами с мраморными козлами, жующими виноградные листья (там теперь сверкает лас-вегасными огнями казино). На десерт папе по смешным ценам выдавали халву, бледно-розовую фруктовую пастилу, ромовый зефир в шоколаде, конфеты «Мишка косолапый», разноцветные киевские цукаты, рахат-лукум, пряники с медом и прочие сладости. Иногда на пакете проступали темно-красные пятна: это сочилась кровью свежая говяжья вырезка. По кухне шел острый запах маленьких пупырчатых огурцов с желтой завязью цветка в разгаре зимы с расписным от морозных папоротников окном. Кулинарная книга сталинских времен «О вкусной и здоровой пище» с элегантными коричнево-белыми фотографиями застольного изобилия, севрюжьих рыб, молочных поросят, грузинских марочных вин в нашем доме не выглядела издевательством над человеком.

Я был худ и есть не любил. В борьбе за мой аппетит бабушка прибегала к пытке рыбьим жиром. Ее мечта превратить меня в толстого ребенка однажды осуществилась, и мы бросились, ловя момент, к фотографу, чтобы сняться в обнимку, прижавшись щеками. Привилегии, нежно клубясь, окутывали все стороны нашей жизни: от бесплатного ежегодного пошива на Кузнецком мосту для папы модного костюма из привозного английского сукна, поликлиники в Сивцевом Вражке с ковровыми дорожками, разлапистыми пальмами в кадках и ласковыми докторами из детских сказок, чистого, охраняемого подъезда, поскольку на нашей лестнице жил всесильный начальник сталинской охраны товарищ Власик, новогодних елок в Кремле, пахнущих аджарскими мандаринами, с нешуточными подарками, кинокнижки для походов на дефицитные фильмы, книжной спецэкспедиции (оформление подписки на собрание сочинений, тома, недоступные в обычном магазине книги), театральных билетов на любые спектакли, вплоть до брони на Новодевичьем кладбище.

Летом на длинном черном ЗИМе, похожем на зубастый американский автомобиль конца 1940-х годов, мы выезжали жить на Трудовую, совминовскую дачу под Москвой. Там, в безразмерные июньские сумерки, одурев от велосипеда и черемухи, с отрыжкой парного молока на чувственных недетских губах я играл на дощатом крыльце в шахматы с Марусей Пушкиной, за которой ухаживал отцовский шофер Саша в черной кепке.

<>

Рожденный победителем (родители назвали меня в честь победы над Германией), я выиграл у Маруси первую шахматную партию в своей жизни. Мир был полон добротных вещей: фонарей, высотных зданий, станций метро, парковых, с выгнутой спинкой, белых скамеек, на одной из которой зимой, в Сокольниках, несмотря на метели, мы продолжали свой бесконечный турнир. Шахматные фигуры «ходили» по пояс в снегу. Я заходился остаточным кашлем от коклюша; она, смешливая, утирала нос варежкой с дыркой. Мы были равными партнерами, много «зевавшими», путавшими «офицеров» и «королев», и по характеру оба — шальные.

Я тяжело учился проигрывать. Со слезами я бросался в Марусю конями и пешками. Помирившись, мы вместе вылавливали их из талой воды. Весна всегда наступала вдруг, застигнув нас на обратной дороге к метро ручьями, лунками вокруг лип, промокшими ботинками, новым, разряженным солнцем, воздухом. Семья с прислугой, родственниками, ближайшими друзьями, мамиными подругами складывалась в надежный клан. Я жил как у Христа за пазухой.

<>

Из статьи первого секретаря Московского отделения ССП:

Феликс Кузнецов. Конфуз с «Метрополем», «Московский литератор», 9 февраля, 1979 год.