Через несколько дней: «А жизнь течёт своим чередом. Вчера был день исключительный по внешним обстоятельствам. К. И. Кашин защитил диссертацию на кандидата архитектурных наук. В ночь умер Василий Петрович Малиновский, друг, выдающийся архитектор. Смерти становятся обыденностью. Смерти не потрясают. Нервы притупились. Но сдавать город нельзя – лучше умереть, чем сдать… Я твёрдо верю в скорое снятие осады и начал думать о проекте триумфальных арок для встречи Героев – войск, освободивших Ленинград. Специалист должен быть готов всегда – и я готовлюсь, не ожидая заказов. Мыслей, и конкретных, много, но, к сожалению, фиксация их на бумаге затруднена или просто невозможна – нет электричества, а светлое время тратится на обслуживание себя. При коптилке же работа относительная и почти невозможная. Работать хочется до чёрта, а не выходит, и досадно, что время уходит даром! В Комитете по делам искусств я включён в список на разрешение рисовать по городу. Вот чем можно сейчас заниматься. И интересно, и нужно».
Читаешь письма, дневники тех дней и не понимаешь: как они жили, как смотрели на мир, как не огрубели, не утратили чувства сострадания, внимания, восторга, наконец, перед жизнью?! Непостижимо… Иногда думаешь: какой же нравственной силы были люди, как они умели не сдаваться и не унижаться, а жить по мере сил наполненной высокими идеалами жизнью? В чём их секрет, в чём их сила… Вот о чём, мне кажется, есть смысл думать, и вот ради чего есть смысл вспоминать те дни.
10 декабря 1941 года в окружённом, скованном полной блокадой Ленинграде, в одном из залов Эрмитажа при температуре минус 12 градусов проходило торжественное заседание, посвящённое пятисотлетию великого узбекского поэта Алишера Навои. Воздух содрогался от разрывов снарядов, но из зала никто не ушёл, никто не испугался. Всё, что было намечено, – произошло, состоялось.
О юбилее думали давно. Весной 1941 года было принято правительственное постановление о необходимости широкого празднования двух юбилеев – пятисотлетия Алишера Навои и восьмисотлетия Низами Гянджеви и подготовке полного академического собрания сочинений великих мудрецов. Специальные юбилейные комиссии были образованы в Москве, Ленинграде, Ташкенте и Баку. Подготовка к юбилеям шла торжественно, но война планы изменила – всё замерло. Но не в Ленинграде: в блокадном городе решили ничего не отменять. Торжество состоялось.
Директор Эрмитажа встречал гостей, Борис Пиотровский сделал доклад «Мотивы древних восточных мифов в произведениях Навои». Судьба поэта обсуждалась с пристрастием, будто он был современником и участником событий. Как знать, может быть, так и было – у времени же нет границ. Вспоминали о судьбе Навои, тем более что он таинственным образом присутствовал в Ленинграде: в Публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина находилась и сейчас находится рукопись «Первого дивана» Алишера Навои, переписанная ещё при его жизни (в 1465–1466 годах) известным каллиграфом Султан Али Машхади. Она попала в Петербург из фондов Тегеранской библиотеки в 1829 году как компенсация за варварское, жестокое убийство русского дипломата Александра Грибоедова.
О юбилее в Ленинграде знали, и многие стремились попасть в Эрмитаж, многим хотелось участвовать в этом празднике, в этом «торжестве науки». Академик Сергей Жебелев, 74-летний человек, ослабший от голода, всё-таки дошёл до Эрмитажа, приветствовал всех и слушал с наслаждением «умные речи и высокую поэзию». К Орбели подходил дежурный и робко спрашивал: «Опять пришли человек десять без приглашений, что делать?» И Орбели довольно грохотал: «Конечно, впустить! Всех желающих пускать!» Желающих было много – полный зал. Орбели выступил с речью:
«В необычное время… в невероятной обстановке мы сегодня собрались, чтобы отметить замечательную дату в культурной жизни всех наших народов, вспомнить оставшееся бессмертным имя великого поэта, просветителя Алишера Навои. Уже один факт чествования поэта в городе, осаждённом, обречённом на страдания от голода и стужи, в городе, который враги уже считают мёртвым и обескровленным, ещё раз свидетельствует о мужественном духе народа, о его несломленной воле, о вечно живом, гуманном сердце науки».
Читаешь сегодня эти строки и не чувствуешь пафоса или, наоборот, смирения перед обстоятельствами. Нет – чувствуешь силу людей, которые собрались почтить память поэта, казалось бы, давно умолкнувшего. Зачем? Мне кажется, это не уход, не бегство от суровой действительности. Это не желание забыться – нет, это вызов обстоятельствам, это – борьба. «Несмотря ни на что, поэзия живёт и торжествует, – говорил Орбели, – так окунёмся же в её пленительный мир».
Словами можно смерть предотвратить.
Словами можно мёртвых оживить.
Переводы читал поэт Всеволод Рождественский – военный корреспондент специально прилетел на этот вечер с фронта, ему нужно было вернуться к 24.00 в свою часть. «Я всё успею», – говорил он.
Вдохновение в час ночной
В нас стихов пробуждает рой.
Окрылённый мечтой поэт
Пишет, пишет, забыв весь свет,
И газелей тех красота
Переходит из уст в уста.
Девы, вспыхнувшие, как тюльпан,
Над газелями клонят стан,
У старух по морщинам щёк
Слёз-жемчужин бежит поток.
Вдохновенная вязь стихов
Всем мила испокон веков.
Мудр визирь, но от всех невзгод
Как ему оградить народ?
Зал затих… Слышно, наверное, было, как люди дышали.
Был построен султана дом,
Мрамор пола покрыт ковром,
И в цветных узорах ковра
Света с тенью слилась игра.
Ослепляют взор их цвета,
Сердце радует красота.
Сколько здесь ковров дорогих,
Чьи же ноги целуют их?
Чьи мечты в их узор легли?
Руки чьи их соткать могли?
Сквозь решёток резной узор
Виден сад и обширный двор,
На дворец, ослепивший глаз,
Смотрит солнце – небес алмаз.
Расцветает фруктовый сад,
Свеж и чист тополей наряд,
Нежно дышит вокруг весна,
Дань с поэтов берёт она.
Навои… означает мелодичный.
Николая Лебедева – молодого, талантливого учёного, специалиста по туркменской и персидской литературе – очень ценили и уважали в Эрмитаже. Яркий, дерзкий, честный, с первых дней войны он, как и все в Эрмитаже, спасал музей и людей: таскал дрова, разносил кипяток по комнатам, дежурил, а поздно вечером переводил стихи. Он мечтал прочитать их… Он не смог прийти на вечер – его принесли: последняя стадия дистрофии отняла силы физические, но духовные – не поддались.
Боль утраты в каждом миге, если друг покинул дом.
Тяжело бродить по следу и утрату видеть в нём.
Диво ль горе испытавшим лик вселенной волновать
Ураганом буйных вздохов, непрестанным слёз дождём!
Мчусь я, пламень исторгая, псом взбесившимся мечусь.
Робким лучше сторониться, не ходить моим путём.
Я мечусь в степи разлуки, где ты, солнце, где мой друг?
К тени рвусь, бегу от тени, злым безумием влеком.
Вот валяюсь я, усталый, у подножия горы.
Странно это – туча плачет и скорбит со мной вдвоём.
Голову любовь снесла мне, – поздно попрекать меня:
Обезглавленному уши не смешно ли рвать потом?
Чтобы стало невозможно речи века понимать,
Подойди, о виночерпий, опьяни меня вином!
Ты заносчива и вечно проклинаешь Навои, —
Он тебя благословляет, счастлив быть в плену твоём.
«Прекрасные стихи, жаль – плохая подача Лебедева, – вспоминал историк, востоковед Александр Болдырев, который не знал, что Лебедев умирает от голода и держится из последних сил. – Стихи прекрасны – ясная, лёгкая речь сказки, как пушкинская сказка прямо».
Красота твоя восходит, словно солнце, надо мной.
Блещешь ты – и каждый атом ощутим, как свет дневной.
Каждых сумерек истома – это мгла волос твоих.
Лик твой бел – и зори утра светят дивной белизной.
Что достойно отражаться в зеркале очей твоих?
В них сверкает устремление, отражён весь мир земной.
Ночь настанет, и влюблённый оглашает воплем мир.
В час, когда сияет небо, озарённое луной,
Во вселенной кто найдётся, чтоб принять твою любовь?
Только я! Пусть я безумец, – не дерзнёт никто иной.
Кто сказал мне: «Эй, влюблённый, ты и любишь, и любим»?
Ревность – знак неистребимый, эта страсть – клинок стальной.
Между мыслью и словами нет единства, Навои,
Если ты язык свой в жертву не принёс любви одной.
«После вечера, – вспоминал мой отец, – Николай Лебедев слёг окончательно. Он медленно и мучительно умирал на своей койке в бомбоубежище, но, несмотря на физическую слабость, делился планами о своих будущих работах, читал стихи, свои переводы… Голос – слабый – становился всё тише и тише, и когда он ушёл – лежал мёртвый, покрытый туркменским ковром, но казалось, что он всё ещё читает свои стихи. Через несколько дней умерла его молодая красивая жена».
Не могут люди вечно быть живыми,
Но счастлив тот, чьё будут помнить имя.
Говорят, есть несколько способов смотреть на мир: быть уверенным, что чудес не существует, и твёрдо знать – чудеса вокруг нас, мы окружены чудесами. Мне ближе второй способ. Когда я думаю о войне, то восхищаюсь людьми, сумевшими творить чудеса и смотреть на мир, на людей, на жизнь с волшебством. Разве не чудо – в голодном, холодном, казалось бы, униженном Ленинграде в самые тяжёлые дни блокады устроить праздник, торжественно отметить, вспомнить великих мудрецов Востока? Это было мистическое действо – сакральное служение искусству, мудрости – и искусство уничтожало боль и страх.