ебя. Понести эту ответственность. И быть готовым к последствиям. На тот момент я была не готова. И продолжала вращаться в этом пубертатном кругу эмоций, избегания и гормонов.
Я рассказала обо всем маме. Мама тогда сказала мне то же самое, что я говорю своей старшей дочери:
– Найди в себе силы сказать человеку правду. И будь готова к тому, что случится потом. Тебе может быть больно от его реакции. Но тебе точно станет легче оттого, что ты перестала тянуть и разрубила этот узел.
Я так и сделала. Я пошла в уязвимость и искренне написала ему тогда, что чувствую себя отвратительно оттого, какая я. Что мы обещали друг другу любовь до гроба в наши тогда 14 и 15 лет, а я все разрушила. Я больше не испытывала к нему тех чувств, что нас связывали, и предложила остаться друзьями.
Брать ответственность – это очень по-взрослому и точно помогает не находиться в вине.
Помню, пару лет назад папа рассказал мне историю, откуда у моей Апашки на глазу появилось бельмо. Узнав все те ужасы, которые пришлось пройти ей – 14-летней девочке – только за то, что ее отец был богат, я долго не могла спать. Меня разрывали чувства ярости и гнева, несправедливости и боли. «С детьми так нельзя! Ни с кем так нельзя!» – хотелось кричать мне тогдашнему жестокому миру, где расстреливали, унижали, грабили, насиловали, прикрываясь справедливостью под эгидой раскулачивания.
А еще было огромное чувство вины. Вины за то, что я стеснялась ее бельма.
И много стыда…
Мне было стыдно перед одноклашками, когда Апа провожала меня в первый класс, в школу через две дороги. Гордая, сильная, высокая и статная женщина, очень уважаемая людьми, она просто стояла, где я велела ей стоять, и не шла дальше, чтобы меня с ней не видели. Она стояла и смотрела мне в спину, желая убедиться, что я вошла в ворота школы, а потом возвращалась домой. И после уроков вновь ждала меня в условленном месте. Она молча забирала мой портфель, погладив меня по голове, брала мою руку в свою, и мы шли домой. Я не помню, о чем мы говорили тогда. И это было очень недолго. Но я помню ее полное принятие моих детских выходок и разрешение им быть.
И как же стыдно мне стало, когда папа рассказал мне, что бельмо появилось на нервной почве в ее 14 лет от всего ужаса, что ей пришлось пройти… Мне казалось, мое сердце разорвется от боли, а горло – от стыда.
И просто опускались руки от бессилия. Бессилия, что такая ситуация стала возможной с юной девушкой, и бессилия оттого, что теперь, когда бабушки уже нет, я ничего не смогу изменить в своем поведении. Я никак не смогу искупить свою вину перед Апой.
Я призналась отцу в своих чувствах и своем поведении тогда.
– Қызым, тебе было всего шесть, – сказал он тихо.
Но мне не стало легче. Я написала Апашке большое, залитое горячими слезами письмо. Я просила прощения у нее за свое неосознанное, дурацкое, жестокое детское поведение и благодарила за жизнь. Ту жизнь – тяжелую, жестокую, которая досталась ей, но вопреки которой она сумела сохранить в себе честность, острое чувство справедливости и доброту к людям и миру. Все это она передала нам, ее потомкам.
Я нажарила жетi нан[24], обращаясь к бабушке и благодаря ее за мое настоящее, ставшее возможным благодаря ее прошлому. За те простые ценности, которые мы продолжаем чтить в своей семье и передаем детям. Черты бабушки я сейчас вижу в своей Аделе…
Когда с нами нет людей, перед которыми осталось чувство вины, всегда можно найти способ ее искупить.
Я закончила школу в Казахстане, но в Германии меня вновь отправили в школу из-за необходимости подтянуть язык.
Дядя Витя съездил со мной в эту обычную немецкую Realschule, сдал мои документы, а потом… купил мне проездной и карту и сообщил адрес школы. На следующий день мне предстояло ехать туда самой.
Я доехала до школы на трамвае и долго гуляла по территории, умиляясь повсеместной чистоте и красоте, геометрии зданий, площадок и тому, что не нужно носить школьную форму. В нашем немецком классе были такие же товарищи, как я, для которых немецкий – не родной язык. Сказать, что мне было страшно и стремно, – не сказать ничего. Нас опять было 15 человек, как в моем 11-м классе в Талдыке, – разных ребят из разных стран, но все в целом было абсолютно по-другому.
Если в нашей школе в последнем классе ребят большей частью беспокоило, как не спалиться с куревом, кто с кем встречается, ну или то, что кого-то «задрали» предки и экзамены… то в Берлине в 1994-м все было совсем иначе. И я не сразу поняла почему.
В первый же день мне показалось очень странным, что когда хлопнула дверь в кабинет, то несколько ребят быстро сели под парты. Я замерла, разглядывая их, думая, что это часть какого-то розыгрыша или местный прикол.
И только дома, когда я рассказала родителям о классе, мой мир перевернулся с ног на голову.
Я никогда прежде не думала о таком. Не встречалась с этим так близко.
Да, мы знали об Афгане и, вдохновленные романтизмом, пели с ребятами под пару аккордов в талдыкском дворе про парней, вернувшихся в цинковом гробу.
Я училась в классе с детьми, бежавшими с родителями из зоны военных действий в Балканском регионе. В одном классе собрали ребят из Сербии и Хорватии, Боснии и Албании. Детей, чьи семьи пострадали в результате самых кровопролитных войн в Европе из-за распада Югославии.
Детей, чьи глаза я никогда не забуду. Детей, прячущихся под парты от звука хлопнувшей двери в результате перенесенного ПТСР[25].
Я никогда не забуду то клокотание в горле, возникающее каждый раз, когда я видела это и отводила глаза.
Я не помню, в какой из моментов обнаружила себя там же, под партой, держа за руку хрупкую светловолосую Весну и глядя, как под соседней партой обнялись темноглазый Адам и светленький Милош, чьи народы воевали друг против друга.
Я помнила этот будто не проходящий месяцами комок в горле, пока училась там. Мое детство и иллюзии разбились в момент, когда я узнала, что бывает так. Что ТАК совсем рядом. Вот – эти дети. Это не кино и не гитарная романтика в подвале.
Меня больше не радовали мои фломастеры и неоновые шнурки.
Я испытывала стыд за свою безоблачную жизнь перед своими новыми одноклассниками… Мне хотелось содрать с себя все, отдать что угодно кому угодно, только чтобы такого не было никогда.
У меня было ужасное чувство вины за то, что мои проблемы – это выбрать в магазине фломастеры или лайнеры. А кто-то бежит в другую страну с двумя тюками всей жизни за плечами, спасая детей от пуль.
Я была неравнодушной 16-летней девчонкой, которая ни на что не могла повлиять. И от этого бессилия становилось тошно. От себя самой становилось тошно. И от мира, где происходит такое.
Я случайно придумала то, что помогло мне выражать свою поддержку ребятам, а им – чувствовать, что они не одни в этой чужой стране, языка которой они не знают. Мы стали давать друг другу пять. Не быстрый шлепок по ладони, а теплое прикосновение с улыбкой, будто говоря: «Я тебя вижу, я с тобой».
Впервые подставив так пять Марии и Весне, я почувствовала, что вспыхнула от смущения, когда девчонки горячо закивали и прижались своими ладошками к моим. Казалось, это было очень долго и очень трепетно. Комок в горле мешал дышать, заливая мое лицо краской стыда – за мир, за взрослых, за войну…
Еще больше я вспыхнула, увидев на следующий день, как Весна дала пять Милошу и указала на меня. Он подошел ко мне, и мы обменялись теплом наших ладоней, глядя друг другу прямо в глаза.
Так постепенно я поняла, что неправда, будто один человек ни на что не влияет.
Мы осознанно влияем на свое состояние и можем повлиять на состояние тех, кто рядом.
«Не можешь изменить ситуацию в корне – делай как-то, делай по чуть-чуть, но делай. Никогда не оставайся равнодушной» – эти слова Апашки я говорю своим детям каждый день.
Глава 19. «Они мне должны»
– Очень обидно это замечать каждый раз, знаешь… – говорит Ольга и, приподняв очки, утирает набежавшую слезу. – Как будто мой ребенок не такой, как все. Такое отношение к ней – типа, есть ты и есть, нет – так еще лучше… – начинает всхлипывать она, а потом замолкает.
Я некоторое время молча сопровождаю ее в проживании этих эмоций – киваю, что понимаю. Ольга продолжает рассказывать о реакции родных на ее дочку.
– Вот, знаешь, например, на днях прибежала она с улицы – такая взбудораженная, радостная – и на эмоциях что-то рассказывает… А они так до-о-о-олго на нее смотрят и просто молчат!
– И тебе обидно? – осторожно вставляю я.
– Да! Потому что я считаю, что так не должно быть! Что детей нужно поддерживать, что они как-то добрее, что ли, должны относиться к ней, учитывая нашу ситуацию…
– Угу… Ты считаешь, что они должны относиться добрее… А как? Улыбаться, поддерживать, проявлять интерес?
– Ну да! Например, так. Расспросить ее, вовлечься как-то в разговор! А они просто молчат, знаешь, как будто с ней что-то не так…
– Оль, я понимаю твои чувства и хочу тебя поддержать. Каждой маме хочется, чтобы ее ребенка принимали. А когда мы думаем, что это не так, мы можем расстраиваться… или злиться…
Ольга на секунду замирает и замолкает. Ее глаза расширяются.
– Да-а-а… – тянет она, обнаружив истинную эмоцию за обидой. – Я злюсь! Мне хочется кричать на них – какого черта?! Это же маленькая девочка, которой и так в жизни досталось! Вам что, сложно улыбнуться ей?! Я злюсь! Но я не могу ничего сказать, потому что мы живем у них и они очень нам помогли, предоставив такую возможность!
– Ага, – говорю я, – а давай чуть точнее соберем ситуацию, чтобы ты четче видела картину? Доча прибегает с улицы и радостно рассказывает о том, что увидела. Так?
Ольга кивает и вновь пытается пересказать эту ситуацию, раня себя снова и снова своими мыслями. Я поднимаю руку, невербально прося ее подождать, и продолжаю: