– Э-э-э, ну-у… я маленький был, – смеется Ансар. – Наверное, я боялся, что могу забыть слова и дети будут смеяться. Или что-то в таком духе.
Он тянет слова и опускает глаза, вновь подвигая к себе трубочку.
– Верно! Это может быть страх опозориться, страх не достичь цели, страх, что не получится…
– И как с ним быть, мам, если не бороться? – удивленно спрашивает сын, перестав пить какао и, будто возмущенно, отодвигая кружку от себя.
Я хитро улыбаюсь и, наклонясь к его лицу, громко шепчу:
– Ты не поверишь! Выдерживать!
И отодвигаюсь к Амирке.
Ансар зависает на пару секунд:
– То есть… Терпеть его, получается?
– Выдерживать! Узнать его, наблюдать, замечать, разрешить ему быть с тобой и… делать то, что важно для тебя, если это на самом деле безопасно. Это навык, сынок, это привычка. Так мы растем и развиваемся. Снова и снова идя в свои страхи. И страшно будет всегда! Всегда-всегда-всегда будет страшно! Не надо бояться бояться, мои золотые. Страх говорит о том, что ты можешь пойти в новое и неизведанное для тебя. Так растут мужчины, так растут лидеры, так растут крутышки! – добавляю я под их улыбки. – Клиентам я тоже всегда говорю: там, где страх, там либо рост, либо деньги, а часто – и то и другое. Понял? Попробуешь?
Мы пожали руки и устроили соревнования, кто дальше сдует пенку от молока на какао. Я была рефери.
У Ансара болит зуб. Он жалуется мне и начинает плакать.
– Я записала тебя на пятницу к врачу, сынок, – откладываю телефон я. – А ты почему плачешь сейчас?
– Ну, страшно! – отвечает сын и плачет еще горше.
– А страшно что, балам? – обнимаю я его и знаю ответ.
– Ну, что будут лечить или удалять… и будет бо-о-ольно, – всхлипывает он и уходит от моих объятий.
– Мой золотой, я понимаю… я тоже очень боялась лечить зубы. Иди ко мне, обнимемся?
Я обнимаю его и глажу по спинке до тех пор, пока он сам не отстранится.
– Сына, скажи, а может оказаться так, что не будет больно?
– Ну, может, – кивает он, – но все равно страшно…
– Понимаю… А может быть так, что с зубом все хорошо и его не придется лечить или удалять?
– Ну, может… – кивает сын и утирает нос.
– Смотри, сегодня вторник, а запись к врачу – на пятницу. Мы не знаем точно, придется зуб удалять или лечить, будет больно или нет, правда? А скажи, как бы ты хотел себя чувствовать эти три дня?
– Ну, спокойно… Просто ждать, – заметно успокаивается Ансар, кивая в такт своим словам.
– Угу, а скажи мне, как ты понимаешь, что это страх? Покажи, где он у тебя сейчас? – сын разводит руки от паха до горла, изображая цилиндр.
– Поняла тебя, сынок. А ты сам какого размера?
– Ну как какого… вот такого! – эмоционально разводит он руками, показывая свой рост.
– Больше страха, выходит, что ли? – улыбаюсь я. – Ты больше, чем твой страх?
– Ну-у-у… да-а-а… – не хочет сдаваться мне сын, но его состояние становится ощутимо спокойнее.
– А давай так! До пятницы ты будешь помнить, что ты – больше, чем любой твой страх! А когда мы пойдем в пятницу к врачу, то, если будет больно, мы попросим обезболить зуб. Как тебе план?
– А ты сыграешь со мной в шахматы после, мам?
– Продую ли я тебе в шахматы, ты хотел спросить? – смеюсь я. – С радостью!
Зуб не пришлось удалять или лечить. Он болел, потому что рядом проклевывалась «восьмерка».
Как часто мы заранее боимся того, что в 95 % случаев может и не произойти. Но за время до самого события мы можем просто выжечь себя изнутри своими страхами.
Ансар решил заранее не бояться бояться. А если будет страшно в моменте, то потренироваться наблюдать свой страх. И помнить, что мы больше любого своего страха.
Глава 6. Ұят[14]
Я не замечала ее раньше, хотя мы были в одном чате обучения маркетингу.
А она меня заметила, подписалась и стала следить.
Позже она признавалась, что в какой-то момент, когда накрыло от собственной несостоятельности, стыда и страха, она записала себе в заметки клятву, что обязательно придет ко мне в личную работу.
С самого начала я видела у нас много общего – по четверо детей у каждой, неравнодушие к теме гуманного воспитания и осознанного родительства.
Стыд был ее ключевой эмоцией. Эмоцией, которую так непросто порою отследить.
– Неудобно как-то… – Сауле аккуратно подбирает слова и не смотрит мне в глаза. – Я не могу пройти мимо, когда вижу, что обижают детей. Просто считаю, что так не должно быть… – Тут она оживляется и в ее голосе звучит металл: – Я всегда буду топить за осознанное родительство! – Ее глаза сверкают.
– Я тебя очень понимаю, – киваю я, – но я повторю свой вопрос. Что сейчас не дает тебе делать это? Работать с мамами, подростками, пойти в школу и предложить свои услуги?
Сау тут же сникает и будто становится маленькой. Она быстрым движением руки смахивает набежавшие слезы и качает головой, показывая, что не знает.
– Ты говорила слово «неудобно», – мягко продолжаю я, – расскажи об этом больше, пожалуйста.
– Это же ұят! – вдруг, вспыхнув, говорит Сауле. Она вытирает глаза, нос, лицо, поправляет платок и уводит взгляд вверх, вспоминая, когда этот «ұят» появился в ее жизни впервые.
А я слушаю Сау, и внутри меня невольно – одно за другим – всплывают воспоминания из моего детства…
Тысяча девятьсот восемьдесят второй год, мне четыре с половиной. Вся страна смотрит похороны Брежнева.
Родители, я, кто-то из моих дядьев – мы все уселись поперек большой кровати и, открыв рты, следим за процессией на экране.
Старики смахивают слезы, родители напряженно молчат. Я беру единственную маленькую подушечку и сую себе под спинку.
Тут же кто-то из старших детей отбирает ее у меня:
– Я ее хотел!
Я тяну подушечку на себя и слышу шепот кого-то из дядей:
– Как не стыдно быть такой?! Ну-ка уступи старшему!
Нависает зловещая тишина. Я замираю. Ощущение, будто весь род от мала до велика уставился на меня. Все смотрят в мою сторону с осуждением и негодованием, что я отвлекаю их от трансляции похорон.
Я сжимаюсь в углу и хочу исчезнуть. Уши и лицо горят, этот багряный огонь спускается ниже – в рот, в грудь – и становится невозможно дышать.
А еще щемит внутри от ощущения, что я одна против всего мира. Будто весь мир осуждает, не принимает, отвергает тебя такую – бессовестную, жадную, плохую… Никому ты такая не нужна! Нужно быть другой, и вот тогда тебя будут любить, тебя будут принимать, тобой будут гордиться, как соседской Наташкой…
– Я слышала, что мама Светы запретила ей дружить с тобой! – грустно говорит мне моя мама, когда мы плетемся домой с этого заклания.
Мое лицо распухло от слез, стыда, обиды… и стыда от обиды.
Кто-то из соседнего класса (я уже и имя его не помню) написал мне записку, которую я даже не получила.
«Я хочу тебя поцеловать» – было написано в ней. Но записку перехватила одна из одноклассниц и притащила домой. Ее мама в гневе позвонила учителю с требованием исключить меня из класса за аморальное поведение. Меня, которая в жизни до этого не целовалась, не встречалась, которую не зажимали мальчишки, потому что я была на год младше всех и у меня «еще ничего не выросло».
Инициировали собрание с детьми. Ну как собрание… Судилище, где выводили к доске и устраивали допрос с очными ставками – кто видел, в чем еще я была замечена, и кто что знает про меня или тех, кто со мной общался.
Такие вещи даже писать отвратительно и стыдно. Я не представляю, как это должна была выдержать 12-летняя девочка в далеком 1990 году.
Та ситуация вновь подтвердила мне, что никому нельзя доверять. Мир всегда будет против тебя. Ты можешь быть 150 раз хорошей, но всегда найдется кто-то, кто может попытаться тебя опорочить. И тебе никто не поверит. Эффект толпы будет увлекать даже хороших людей. А многие из тех, кто все-таки тебе поверит, просто не отважатся поддержать тебя в открытую. Ты одна. И никто за тебя не вступится. Тебя будут осуждать, исключать, отвергать. Ты будешь одна и дальше, потому что другим хорошим девочкам запретят с тобой дружить. А ты уже нет, не хорошая. Тебе нет места в обществе.
Мне 14, и все смотрят на меня. Я стараюсь держать голову выше, но краска стыда будто залила глаза, уши, покатилась по шее и сковала плечи.
– Такая хорошая девочка и така-а-ая лгунья!!! Ка-а-а-ак ты посмела??? Кто ты така-а-а-ая??? – Татьяна Федоровна переходит на крик, но я слышу, как откуда-то с заднего ряда одноклассники пытаются вмешаться:
– Вообще-то у нее день рождения сегодня!
Я сжимаю челюсти и выдаю, чтобы отвлечь ее внимание от пацанов:
– Не орите на меня!
– Что-о-о-о ты сказала?! – задыхается от возмущения учительница, и в этот момент с задних парт передают контрольную, которую я закончила и дала списать остальным. Татьяна Федоровна застала меня без работы, спросила, где она, и я показала на случайный листок на столе.
Обман раскрывается и вызывает гнев математички. Увидев листок с контрольной, она выпаливает:
– Родителей в школу!!! А за контрольную двойка!!! И всем, кто списывал, – тоже! – сверкнув глазами, она победоносно глядит на меня и стремительно мчится по классу, вырывая листочки у остальных. А потом возвращается к столу, размахивая работами и распаляясь от собственной праведности. – Всем двойки! Всему классу! – орет она и плюхается на застонавший от ее веса стул.
Мне кажется, что деревянный пол класса раздвигается и я проваливаюсь под землю и продолжаю лететь в какой-то кромешный ад, полный черных и красных красок.
К сожалению, этого не происходит, и я все еще стою, держась двумя руками за парту, чтобы не упасть от стыда. А потом, будучи не в силах больше стоять, держать маску подросткового нигилизма и скрывать от учительницы навернувшиеся слезы от стыда, несправедливости и гнева, я все же сажусь.