Хорошо посидели! — страница 3 из 77

С тревогой и грустной иронией писал в те дни о безудержном возвеличении личности Грозного в литературе, искусстве, в трудах историков крупнейший знаток эпохи Грозного, подлинный патриот своей науки академик С. Б. Веселовский: «Итак, реабилитация личности и государственной деятельности Ивана IV есть новость, последнее слово и большое достижение советской исторической науки. Но верно ли это? Можно ли поверить, что историки самых разнообразных направлений, в том числе и марксистского, двести лет только и делали, что заблуждались и искажали прошлое своей родины, и что «сравнительно недавно» с этим историографическим кошмаром покончено и произошло просветление умов». Естественно, что работы Веселовского на эту тему писались тогда, как говорится, «в стол»[4].

Отдавал ли я себе тогда отчет в том, на что иду? Отчасти да. Но только отчасти. С одной стороны, я не мог не понимать, что иду против мощного течения. И этот факт выступал в достаточно очевидной форме. Я сидел в здании Публичной библиотеки и на документальном материале доказывал, что Иван Грозный самолично и намеренно фальсифицировал историю своего царствования, имея, в частности, целью оправдать задним числом свои кровавые расправы. А напротив, через площадь, в Пушкинском театре почти ежедневно шла пьеса В. Соловьева «Великий государь», изображавшая царя несчастной жертвой боярских заговоров и возвеличивавшая его чуть ли не как революционного демократа.

Примеров искажения фактов прошлого авторами всевозможных исторических повествований — летописцами, хронистами, придворными историками, разумеется, хватало во все века. Однако столь яркого совпадения ситуации — буквально один к одному: «великий государь» в XVI веке и «великий вождь» в ХХ самолично препарируют описание истории своего царствования и притом по весьма сходной схеме — прежним историкам не встречалось. Все это я понимал достаточно ясно. Понимал, повторяю, отчасти и то, что могу навлечь на себя большие неприятности. С другой стороны, я весьма упорно себя успокаивал. Ход мыслей был примерно таков: диссертация на эту опасную тему защищена официально и публично. На нее есть похвальные отзывы официальных оппонентов. Основная ее часть опубликована в академической печати. Признанный глава советской исторической науки академик Греков (и опять же публично) оценил мой труд. И никто ни словом, ни намеком не обмолвился насчет опасной аналогии. И в самом деле — говорил я себе — ведь не ради каких-то намеков на современность я и вел свое исследование. У меня не было другой цели, кроме добросовестного и объективного изучения событий XVI века. Какие же ко мне могут быть претензии?! После моего ареста я имел достаточно времени, чтобы оценить всю наивность этих моих самоуспокоительных рассуждений. Но до того как это произошло, я усердно подпитывал ими надежду на то, что пронесет, обойдется.

«Возникал» я и по другим линиям. После пресловутой сессии ВАСХНИЛ Т. Д. Лысенко и его подручные начали активную пропаганду своего учения. В Ленинград приехал тогда главный оруженосец Лысенко — Презент. Аспирантов всех учреждений Ленинграда заставляли прослушать цикл его лекций. Для аспирантов-гуманитариев они происходили в лектории исторического факультета ЛГУ. С возмущением и горечью большинство из нас — аспирантов гуманитарных специальностей — выслушивали погромные речи Презента против ученых-генетиков. Позитивная сущность его лекций — восхваление выводов Лысенко — вызывала даже у нас, не специалистов по биологии, ироническое отношение.

Я написал тогда шуточное стихотворение — «Письмо к Лысенко» и отпечатал его на машинке своего приятеля. На следующий день я послал Презенту это стихотворение по рядам.

Отвечая на записки, Презент развернул и мою. Пробежав глазами «Письмо к Лысенко», он весь налился кровью, ударил кулаком по кафедре и закричал: «Это пасквиль! Я этого так не оставлю!!»

Что стал он делать с моим «письмом», мне неизвестно. Быть может, показал самому «народному академику», быть может, передал «куда следует», а может быть, просто уничтожил. Зато сам я читал, показывал и давал списывать свое стихотворение многим друзьям и знакомым. Думаю, что именно с моей активной помощью оно и стало известно тем же «компетентным органам». Вот это стихотворение:

Письмо к Лысенко

Спасибо за то, что призвали к ответственности

И приняли строгие административные меры

Ко всем, кто проповедует теорию наследственности

И прочие антинаучные химеры.

Вы бы могли и меня утешить,

Правда, просьба моя не совсем пшеничная —

Нельзя ли произвести яровизацию плеши?

Не то блестит, как скорлупа яичная.

Были мой дед и отец лысоваты,

Но верю я вам без всякого прекословия —

Не наследственность в плеши моей виновата,

А одни только современные условия.

Буде ваше на то одобрение —

Я не струшу, таков уж закал —

Возложу на себя удобрение,

И навозу, и химикал…

С вами всякий тогда согласится,

Возражений не будет совсем,

Коль на плеши моей всколосится

Урожайчик, хотя бы сам-семь.

И, согласно такому обилию,

Современников будет оценка:

Вам придется сменить фамилию

И назвать себя АНТИЛЫСЕНКО!

Надо сказать, что отношение моего следователя к этому стихотворению было весьма сдержанным. То ли он не усматривал в нем серьезного криминала, то ли нечего было тут «расследовать» — текст налицо, подследственный не отпирается от своего авторства. Так или иначе, во время следствия дальше краткого разговора об этом стихотворении дело не пошло. Но тот факт, что оно фигурировало в качестве слагаемого для обоснования моего ареста, сомнений не вызывает.

В марте 1949 года я был приглашен в Москву в Институт истории АН СССР для доклада на секторе Истории феодализма о моих находках в рукописных фондах Публичной библиотеки. Заседание под руководством членкора профессора С. В. Бахрушина прошло для меня очень удачно. Мои разыскания высоко оценили и сам Бахрушин, и профессора Л. В. Черепнин, П. А. Зайончковский, известный ученый и ответственный секретарь «Исторических записок» Академии наук И. У. Будовниц. Я сохранил выписку из протокола этого заседания, в которой фигурируют всяческие одобрения моей исследовательской работы. Для меня, молодого, начинающего исследователя, такие отзывы знаменитых историков были большой честью. Словно на крыльях летел я домой в Ленинград. С гордостью показывал я товарищам по работе и своим друзьям-историкам столь окрылившую меня оценку моей научной работы. Меня поздравляли, дружески пожимали руки. И вдруг. Так бывает, когда человек, спокойно и радостно бегущий по дороге, вдруг спотыкается о небольшой камень, падает и разбивает лицо об асфальт.

Вскоре по приезде из Москвы я встретился со своим близким другом, Олегом Вагановым — тоже историком, окончившим истфак на три года раньше меня. В 1949 году он был доцентом Исторического факультета и работал в Институте истории Академии наук. С Олегом Вагановым мы подружились еще до войны на истфаке. Вышли как-то раз вместе после очередного бурного комсомольского собрания, происходившего в актовом зале Университета. Я как-то сразу проникся доверием к этому высокому юноше с прямыми светлыми волосами, которые он то и дело откидывал рукой со лба. Подкупала его улыбка — умная и добрая. Огонек иронии всегда возжигался в его серых глазах, о чем бы он ни говорил.

Мы долго гуляли в тот вечер после собрания по набережной Невы. Было зябко и холодно, но расставаться не хотелось. Мы говорили о том, что было на собрании. Радовались, что удалось спасти от исключения из комсомола очередного студента, «потерявшего бдительность» и не разоблачившего «заклятого врага народа» — собственного отца. Говорили об общей обстановке, об арестах, о процессах над бывшими соратниками Ленина. Мы уже немало понимали тогда. Во всяком случае, террор Сталина против героев революции и гражданской войны мы оценивали, как теперь говорят, однозначно — как его борьбу за установление личной власти. Обвинениям сотен тысяч членов партии в шпионаже и диверсиях в пользу иностранных разведок мы не верили ни на йоту.

После войны наша дружба с Олегом Вагановым окрепла. Не так много товарищей по довоенному истфаку осталось в живых. Тем крепче дружили те, кто уцелел. Довоенные воспоминания тогда очень сближали переживших войну людей. После войны мы с Олегом часто встречались по вечерам вместе с женами. Говорили мы с ним по-прежнему вполне откровенно. И вот, по возвращении из Москвы в марте 1949 года, я поспешил к своему другу, чтобы поделиться радостными для меня итогами моей поездки. Олег выслушал меня молча, потом произнес какие-то слова, вроде «молодец», «поздравляю». Я не заметил на его лице никаких признаков столь знакомой мне приветливой улыбки.

— Вот что, — сказал он после довольно долгого молчания. — Когда тебя не было, меня вызывали в Большой дом на допрос.

Я почувствовал недоброе.

— Спрашивали про тебя. О твоей антисоветской деятельности.

Ваганов подробно рассказал мне о допросе. Участвовали в разговоре с ним несколько сотрудников отдела, «обслуживавшего» учреждения науки и культуры. Кстати сказать, слово «обслуживать» употреблялось в «компетентных органах» совершенно серьезно, без всякого юмора. Уполномоченный такой-то «обслуживал», скажем, Публичную библиотеку, а такой-то — Университет и т. д. Соответствующие отделы «обслуживали» определенные отрасли — науку, культуру, транспорт и т. д. Не надзирали, не выслеживали, а именно обслуживали. Пикантная лексика!

По словам Олега от него добивались показаний о том, что я вел антисоветские разговоры, пытался опорочить вождя народов, приписывал победу в Отечественной войне исключительно помощи союзников… А главное — пытался под видом описания событий XVI века поставить под сомнение правдивость «Краткого курса истории ВКП(б)». Ваганов назвал все эти обвинения смехотворными и решительно отказался давать какие-либо показания о моей антисоветской деятельности. При этом он наговорил обо мне много хорошего.