Хорошо посидели! — страница 34 из 77

Командир подзывает солдата и приказывает взять свертки. Солдат куда-то убегает и возвращается с большим мешком, укладывает в них свертки и уходит. Командир обещает, что вещи будут переданы арестантам в дороге после проверки их содержимого. Доброе еще тогда было время!

Потом арестантам приказали встать. Я видел, как их повели к вагону. Посадка длилась довольно долго. Папа несколько раз оглядывался. Толпа провожающих дождалась отправки поезда. В окнах вагона — одни синие фуражки. «Своего» никто не видит, но все машут руками, платками. Малышей поднимают на руки в надежде, что арестанты их видят. Много заплаканных лиц.

Я держу в двух руках мамину холодную руку, стараюсь ее согреть. Так странно и непривычно чувствовать, что у мамы холодная рука. Такого раньше вроде бы никогда не было, и это меня пугает. «А вдруг мама умрет». И я все повторяю — «Не плачь, мама, папа скоро вернется». — «Нет, нет, — говорит мама. — Он не вернется. Я видела его лицо. Это лицо обреченного…»

К счастью, прав оказался я. Отец вернулся из ссылки через десять лет, в 1940-м году. В Ленинграде его не прописали, и он поселился в Луге. Мама умерла в результате блокадного истощения в 1942 году. Отец пережил ее на десять лет. Тогда, в 1950-м, когда я был отправлен в лагерь, он был еще жив.

Многие из моих спутников по прежним поездкам смотрели на заключенных недружелюбно, со злобой. Для большинства из них все арестанты были преступниками. Либо ворами и бандитами, либо врагами народа. Не раз приходилось слышать злобные высказывания в адрес заключенных, вроде таких: «Ничего, пусть посидят. Так им и надо. Зря никого не посадят».

Вот так, наверно, многие глазеющие из окон вагонов думали и о нас, и обо мне. Некоторым из этих благополучных на тот день пассажиров предстояло раньше или позже и самим оказаться под конвоем. Такой уж была неумолимая логика нашей действительности.

Наконец поезд тронулся. Вагоны с железным стуком покатили мимо нас. В нескольких окнах осторожно, едва приметно поднялись и закачались руки. Нам посылали прощальный привет. В основном на это решились женщины. Спасибо им — тем незнакомым хорошим людям! До сих пор стоят у меня перед глазами эти еле приметные знаки сочувствия и добрых пожеланий.

К моменту отхода поезда мы знали, что находимся в Вологде. Уже побывавшие здесь блатные сообщили, что пересылка в этом городе хорошая — кормят сносно, нары сплошные в два этажа, большая баня. Захотелось побыстрее там оказаться — согреться, вымыться, лечь на нары.

Когда поезд отошел, нашу колонну повели на пустынную привокзальную улицу. Перед началом движения начальник конвоя, принявшего нас из «Столыпина», громко прокричал:

— А ну, тихо! Слушай объявление!

Тут я впервые и услышал фразу, которая, как оказалось, была в этих краях исключительно популярной и без конца повторялась и охранниками, и заключенными. Первыми всерьез, вторыми — с насмешкой.

— Вологодский конвой шуток не понимает. Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Открываю огонь без предупреждения! — сурово произнес начальник.

Десять лет спустя я вставил эти слова, чуть видоизменив их, в комедию «Опаснее врага». Пьяница кочегар, «арестовавший» в котельной Института Кефира двух оказавшихся там научных сотрудников, предупреждает их: «Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Бью по кумполу без предупреждения!» Тут он замахивался лопатой. Зал весело хохотал, на что я и рассчитывал. Хотелось осмеять страшные обстоятельства народного «быта» сталинских времен, которые, как в тот момент «оттепели» казалось, безвозвратно ушли в прошлое. Тогда, в Вологде, смеяться не хотелось. В голосе начальника конвоя звучала вполне реальная угроза. И никто, в первую очередь достаточно опытные в этапных делах воры, не сомневались, что угроза будет выполнена без всяких колебаний. Разумеется, и я не собирался делать хоть один шаг вправо или влево. Тем не менее, сам того не желая, я вскоре крепко прогневил начальника конвоя, за что тут же и поплатился.

Мы долго стояли под дождем. Кругом было тихо. Улицу слабо освещал фонарь. Люди в колонне почти не разговаривали. Иногда слышался плач какого-нибудь младенца на руках у стоявшей в колонне матери. Иногда взлаивала какая-либо из конвойных собак. Но вот подъехало несколько «воронков», и нас, начиная с головы колонны, стали в них загружать. В одну из первых партий отправляемых должен был попасть и я. Но тут черт меня дернул подать начальнику конвоя «рацпредложение».

— Гражданин начальник, — обратился я к нему, — надо отправить сначала женщин с детьми, а мы можем подождать.

Тут же я получил удар кулаком по шляпе от стоявшего со мной рядом заключенного.

— Молчи, гад, пока в глаз не схлопотал! — зашипел он. — Ишь, какой добряк отыскался!

Реакция начальника конвоя на мои слова была еще более суровой. Он подошел к колонне, протянул руку — я стоял вторым от него, — схватил за грудки и буквально выдернул из рядов.

— Ты что, гад, — обратился он ко мне точно так же, как стоявший рядом со мной уголовник, — командовать здесь надумал?! В армии служил?..

— Служил.

— Офицер?

— Так точно.

— Какое имел звание?

— Старший лейтенант.

— Небось, бывший фронтовичок?

Никогда раньше не предполагал, что понятие «фронтовик» можно наполнить таким презрением.

— Да, всю войну был на Ленинградском фронте, — сказал я, все еще не взяв в толк, что этим, оказывается, гордиться больше не приходится.

— Так вот, запомни, — зло проговорил начальник конвоя — его погон под плащ-палаткой не было видно, — здесь ты командовать не будешь. Ты понял это?

— Я и не хотел командовать, гражданин начальник. Я просто хотел уступить свое место женщинам с детьми, — пытался я оправдываться.

— Вот и уступишь. Ефрейтор Белов! (Я, естественно, не запомнил прозвучавшую тогда фамилию и называю здесь первую попавшуюся, чисто условно).

— Я!

К начальнику конвоя подбежал низкорослый солдатик с автоматом на шее.

— Отведи этого хмыря в конец колонны.

— Есть отвести хмыря в конец колонны! Шагай, контра! — крикнул солдатик.

Я было повернулся, чтобы идти, но начальник конвоя скомандовал:

— Отставить! Бери его за шиворот, Белов, и волоки.

Теперь я понял, почему начальник вызвал для отволакивания меня в тыл самого низкорослого из своих подчиненных. Ему нужно было устроить театр, повеселить «публику».

Солдатик подошел ко мне сзади, дотянулся до воротника моего пальто и с силой толкнул меня в шею. Мы зашагали вдоль колонны. Я не мог видеть ни себя, ни своего конвоира со стороны. Вероятно, мы представляли собой очень смешную пару. Хохотал начальник конвоя. Хохотали солдаты. Смеялись и заключенные. Да, да, смеялись и эти голодные, измученные тяжкой дорогой, насквозь промокшие люди, которых везли на лагерную каторгу. Из рядов заключенных и конвоиров раздавались веселые реплики.

— Эй ты, питерский, — кричали мои спутники по вагону, — шагай на полусогнутых! Не то этому гулькину пальцу до тебя не достать.

— Не тушуйся, Белов, верхом на него вскакивай! — кричали боевые соратники коротышки.

С каждым таким выкриком вологодский солдатик все более и более озлоблялся. Он все сильней и сильней пихал меня в шею кулаком. Наконец мы добрались до самого конца колонны. Конвоир поставил меня в последний ряд и, бурча что-то себе под нос, отошел.

Текли часы. «Воронки» подъезжали и уезжали, отвозя очередную партию заключенных на пересылку. Я промок и в самом деле до последних ниток.

Я уже говорил и, возможно, еще не раз скажу по ходу этого своего повествования: странно устроен человек. И в самом деле — о чем я думал, выстаивая под дождем в очереди на отъезд в «воронке»? Мечталось об одном — скорее бы отвезли в тюрьму! Все же — стены, крыша. Прилечь можно будет. Хотя бы на полу. Скорее бы! Но вот наконец настала моя очередь ехать.

Пересылка

Вологодская пересылка была расположена в здании, построенном еще при Иване Грозном, в 60-х годах XVI века. Было время, когда царь хотел перенести свою столицу в Вологду, с тем, чтобы затвориться там за вновь отстроенными крепостными стенами от «изменных бояр», угнездившихся в Москве и вокруг нее. Замысел этот не был осуществлен, однако кое-какие постройки успели тогда возвести. Понятно, что лучшего здания для пересыльной тюрьмы, чем окруженная толстенными стенами с башнями бывшая опричная крепость, сталинским тюремщикам искать не приходилось. Меня и моих спутников ввели в широкий и длинный зал первого этажа. Несмотря на то, что из-под мощных сводов свисали на длинных витых шнурах яркие лампы, зал оставался мрачным, казался темным. На полу возле стен и в центре зала сидели, лежали, стояли заключенные — весь наш этап. Ждали нас — последнюю партию.

Не успели мы войти и поставить на пол свои пожитки, как в центре зала появился крепко сложенный, среднего роста лейтенант в синей фуражке.

— Становись в строй! — заорал он зычным голосом. — Вдоль серединки, по три в затылок! Живо, живо!

Люди стали подниматься с пола. Лейтенант не уставал покрикивать. Его помощники — старшина и несколько ефрейторов — все в синих фуражках, с синими погонами — энергично расталкивали толпу заключенных. Лейтенант прошелся туда и обратно вдоль строя, внимательно вглядываясь в лица. Остановившись в центре, он скомандовал:

— Малосрочники, два шага вперед. — Никто не шевельнулся.

Лейтенант повторил команду. Все остались на своих местах.

«С малыми сроками в нашем этапе никого нет», — успел я подумать. Но лейтенант думал иначе. Подойдя к правофланговому и ткнув его пальцем в грудь, он спросил:

— Срок?

— Пятнадцать лет.

— Ну, правильно стоишь. Стой. А у тебя? — ткнул он пальцем в следующего.

— Двадцать пять.

— Так. Стой. А у тебя?

— Десять лет.

— Так чего же ты стоишь?! Оглох, что ли? Я же сказал — малосрочники, два шага вперед!

По колонне прошел шумок. Бывалые блатные посмеивались над простаками-«фашистами» — так они называли нас, политических. Мы, новички, недоумевали: десять лет заключения, какой же это малый срок?!.. А с другой стороны, все познается в сравнении. С точки зрения «двадцатипятилетника» — «десятку» справедливо было считать малым сроком. Ведь когда у «десятилетника» кончится срок, у «двадцатипятилетника» — страшно подумать — останется еще пятнадцать лет отсидки!