«Может, сознание потеряла? А может, и насмерть убилась», — подумал я.
— Эй ты, вылезай! — крикнул я в темноту подпола. — Больше не трону.
Я прислушался. Ни ответа, ни стона.
«Надо сматывать отсюда, — подумал я. — А когда найдут ее, если померла — подумают, что сама свалилась в погреб, пьяная баба».
Я хотел уже убрать со стола и унести, чтобы выбросить где-нибудь свою рюмку, взять свои еще не распакованные вещички и дать деру. Кто, мол, меня здесь знает и найдет. Но тут я вспомнил, что имел дурость послать утром телеграмму на работу, указав адрес, по которому я поселился.
Я понял, что влип. Снова стал окликать хозяйку. Пытался как-то посветить в погреб. Все бесполезно. Оставалось одно: пойти в милицию и сказать, что мы с хозяйкой немного выпили и что она по неосторожности свалилась в погреб, и что надо ей помочь оттуда выбраться.
Короче, нашел я кое-как отделение милиции. Рассказал дежурному все так, как задумал. Он меня — сразу же в кутузку. «Посиди, — говорит, — пока наша машина освободится». А сам он, слышу я, звонит своему начальнику домой и докладывает: «Тут к нам подозреваемый в убийстве явился и какую-то чепуховину несет…»
Короче, вскоре начальник приехал, и машина пришла, и скорую помощь вызвали. Повезли меня вместе со всем этим гамузом в тот самый злосчастный дом. Хозяйка — старая эта сука — назло мне оказалась-таки мертвой. Повезли ее труп на экспертизу, а меня — обратно в кутузку.
На другой день переправили меня в тюрьму, в Симферополь, посадили в камеру. Человек двадцать в ней уже парилось. Я рассказал сокамерникам, за что меня взяли и как все было. Ох, и посмеялись они надо мной.
Свозили меня в симферопольскую больницу, на всяческие анализы. Потом пошли допросы. Предъявил мне следователь сразу изнасилование и убийство. Я же объясняю — как она сама меня в себя заманила. «Неужели, — говорю, — вы можете подумать, что я просто так, без особой приманки, на нее бы польстился?» — «По пьянке, — отвечает на это следователь, — все бывает. Факт тот, что сперма в убитой оказалась твоя, а не Николая II».
Споры мои с этим следователем, однако, скоро закончились, потому что перевели меня в другой, в политический корпус тюрьмы, к другому следователю. Стали мне там пришивать новую статью — 58–10 часть 1-ю. За клевету на выдающихся деятелей советского государства — товарищей Фрунзе, Горького, Дмитрия Ульянова, а также на великого русского певца — Федора Ивановича Шаляпина. Короче, пришили мне и убийство, и изнасилование, и антисоветскую агитацию среди заключенных симферопольского следственного изолятора. С этим букетом и направили меня в суд.
Первые две мои статьи — изнасилование и убийство при отягчающих обстоятельствах — уже само по себе на высшую меру, то есть на двадцать пять лет, тянут, А тут еще и политику присобачили. Слава богу, адвокат оказался очень опытным евреем. Так судей запутал, что было похоже — совсем они от него очумели.
Доказывал он суду то ли, что антисоветская агитация смягчает изнасилование, то ли, наоборот, что изнасилование каким-то образом поглощает, как он выражался, антисоветскую агитацию. Не разобрался я в этих их судейских тонкостях. Главное же — он правильно заявлял, что антисоветской агитацией занималась сама хозяйка и что я именно за это ее по неосторожности убил.
Короче — дали мне по совокуплению поглощения и смягчения семь лет исправительно-трудовых лагерей. Так что отпуск мой крепко подзатянулся.
Правда, мне адвокат советовал подавать на этот приговор кассацию. Но касаться заново этого всего дела я боюсь: вдруг вместо какого-то смягчения, наоборот, что-нибудь еще подсовокупят.
Мне остается добавить к рассказу Пастухова следующее. Через некоторое время после выхода из карантина мой приятель, адвокат Михаил Николаевич Лупанов, находившийся с нами в лагере, выслушав рассказ Пастухова о его деле, убедил-таки его написать жалобу в Верховный суд и эту жалобу ему написал.
Дело Пастухова было отправлено на доследование и пересуд. В результате было установлено, что антисоветской агитацией он не занимался, что доказательств изнасилования нет и что убийство старухи было явно неумышленным.
Срок его наказания был смягчен до трех лет лагерей, и через три года я проводил бедолагу на волю.
Вступаю в строй работяг
Вот и кончились двадцать два дня карантина. Мне и прибывшим в один день со мной выдают лагерное одеяние: нижнее белье, так называемого второго срока, то есть кем-то уже ношенное и побывавшее в стирке, и верхнюю одежду. Тоже второго срока. Штаны и тужурку из чертовой кожи, выцветший от стирки почти добела ватник, с новой, и потому яркой большой синей заплатой на спине. Выдали и обувь. О ней следует рассказать особо.
Обуть миллионы работяг ГУЛАГа даже в кирзовые солдатские сапоги или ботинки было бы для государства весьма накладно. Поэтому были предприняты поиски другого, дешевого, всего лучше — бросового материала для зековской обувки из какого-нибудь утильсырья. И такой материал был найден. Им оказались отработавшие свой срок автомобильные покрышки. Их внешняя часть — протектор — шла на подошвы, а подкладка из-под протектора — плотная прорезиненная материя — шла на верха. Материал этот был тоже весьма крепок, поэтому дырки для шнурков не требовалось снабжать металлическими кружочками. Впрочем, слово «шнурки» здесь не очень точное. Шнурками служило какое-то вервие — нечто вроде утолщенной веревки.
Материал, из которого делаются автомобильные покрышки, называется корда, и соответственно лагерные ботинки именовались этим словом. В блатной среде можно было услышать, например, такой стих: «Засвечу тебе сейчас кордой в морду между глаз!» А в нашей «пятьдесятвосьмушной» среде по поводу кордовой обуви сочинили анекдот: «Для работы в одном из лагерей пригласили американского инженера. Поселили его, само собой, за зоной в отдельной квартире. Ну и, само собой, бесконвойные зеки, ходившие по поселку, квартиру эту, пока американец был на работе, ограбили. Вынесли довольно много всякого добра и сняли даже небольшую люстру, висевшую под потолком. Пострадавший американец, когда пришел жаловаться лагерному начальству, выразил при этом удивление и восхищение мастерством советских воров. «У нас в Америке, — сказал он, — тоже есть очень искусные и хитроумные воры, но такого, чтобы снять люстру, въехав на стол на грузовике, и не сломать при этом стол, — такого у нас никакие гангстеры не сумеют сделать!»»
Выйдя из карантина, мы, прибывшие вместе из Ленинграда, — адвокат Михаил Николаевич Лупанов, инженер-лесопромышленник Грудинин, бывший первый секретарь Октябрьского райкома партии Анисим Семенович Шманцарь и я, по совету познакомившихся с нами «старожилов» лагпункта, поселились в 4-м бараке, где, как нам сказали, обычно поселялись интеллигенты — будущие «придурки». Традиция эта сложилась, видимо, потому, что 4-й барак стоял на главной улице лагпункта прямо напротив конторы, где люди с образованием, в том числе профессора, доценты, студенты разных, в основном гуманитарных профессий, работали бухгалтерами, счетоводами, плановиками. Рядом с этим бараком стоял небольшой домик, в котором трудились специалисты другого профиля — инженеры, архитекторы, чертежники, проектировавшие здания и технические службы всего Каргопольлага. Некоторые из них жили в своем служебном помещении — спали на топчанах, поставленных рядом с их чертежными досками, а некоторые жили в четвертом бараке.
Если добавить к сказанному, что в конце барака, после помещения, занятого спальными койками, стоящими, как и во всех бараках лагеря, в виде «вагонки», то есть в два этажа, располагались культурно-воспитательная часть и библиотека, может создаться впечатление, что 4-й барак был каким-то концентратом интеллигенции лагпункта. Но это было не так. Во-первых, многие заключенные интеллигентных профессий жили и в других бараках, вместе со своими бригадами, в которых работали учетчиками или мастерами. В своих госпиталях, а их на нашем «столичном» лагпункте было вместе с поликлиникой четыре, — проживали врачи-зеки. В отдельных кабинках при своих службах жили их завы: завбаней при бане, завклубом при клубе, завхлеборезкой при хлеборезке. Во-вторых, в четвертом бараке нас — «пятьдесятвосьмушников» было меньшинство. Барак, в котором умещалось человек сорок — пятьдесят, был населен в основном уголовниками, ворами всех уровней, в том числе рецидивистами и бандитами. Не случайно поэтому много лет несменяемым дневальным четвертого барака был явный представитель воровского мира всего Каргопольлага — Максим — человек небольшого роста и весьма оригинальный: с русской фамилией, но с большим еврейским носом и с одесским произношением. Через него проходил поток всевозможных сообщений, которыми обменивались блатные Каргопольлага друг с другом и со своими «братками» из других лагерей и лагпунктов Архипелага ГУЛАГ. В воровской мир Максим попал, скорее всего, еще в раннем возрасте. Он был довольно образован, в смысле — начитан, любил говорить поговорками и иносказаниями, для чего использовал всевозможные притчи и присказки. Не прочь был и пофилософствовать на всякие жизненные темы. Относился он к нам — интеллигентам доброжелательно, но немного свысока, как к представителям низшей касты.
В обязанности Максима входила уборка помещения: ежедневное мытье пола шваброй, вытирание пыли, уборка мусора, в основном окурков с длинного стола, стоявшего в проходе между койками вагонки, и за которым каждый вечер после работы и ужина, сменяя друг друга, резались в домино и в карты обитатели барака, а иногда и гости из других бараков. За чистотой в бараках следил специально назначаемый из числа заключенных лагпункта санинспектор. Дневальный должен был обеспечивать кипяченой питьевой водой бак «титан», словом, обеспечивал, вернее, должен был обеспечивать порядок. Но порядка, тем более тишины, по вечерам, до отбоя, точнее до вечернего обхода бараков надзирателями, а иногда и лагерным начальством, само собой, быть не могло и не было. Треск доминошных костяшек, споры, крики, густой мат стояли в прокуренном воздухе. В одном конце, случалось, кто-то бренчал на гитаре, в другом шла игра в шахматы. После отбоя и обхода шум нередко поднимался снова, поскольку повторный обход случался не часто. Надзирателям тоже хотелось отдохнуть в помещении вахты — поиграть в домино, а то и прикорнуть.