Хорошо посидели! — страница 74 из 77

Над пошлой нелепостью обвинений.

Да что там грядущее поколенье!

Вот она тут, бумажная кипа.

Сам следователь вынес постановление:

«Материалы ареста — сплошная «липа».

Но, не сменив материала подмоченного,

Ничего не добрав для судейских весов,

Следствие фабрикацию уполномоченного

Подшило, оформило и… в ОСО[23].

В ОСО штабеля недоказанных дел

Валяли быстрее котлет:

— Ага, агитация? — в ИТЛ.

— На сколько? — На десять лет.

Да, я агитатор. На фактах истории

Оружием лекций, книг и статей

Я агитировал в студенческой аудитории,

Учил рабочих, учительство и детей.

Как агитатор я очень был счастлив,

В окопной землянке, при двух фитильках,

Увидев бойцов наступающей части,

Сидевших с книжкой моей в руках.

Значит — страну от фашистских ударов

Я защищал не одним автоматом,

А бился в ста тысячах экземпляров

Книжки моей, выпущенной Воениздатом.

Специальность моя у историков редкая,

Не писал я о прошлом издалека.

В глубины веков уходил в разведку я

Для советской науки добывать «языка».

Палеография и сфрагистика,

Добрый десяток других наук,

Тысячи рукописей — до листика —

Вот стоимость фактов из первых рук.

И в ходе архивных кротовых разрытий,

Вздымавших рукописей пласты непочатые,

Родилось немало полезных открытий

(После ареста — и то печатали).

Дикость! — печатать брошюры и томы,

Агитировать в массах статей тиражами

И вдруг: «…Вы таким-то троим знакомым

Недовольство политикой выражали…»

Одни только бериевские кретины,

По счастью взятые теперь за жабры,

Могли малевать такие картины,

Подобные стряпать абракадабры.

А время плетется за годом год,

Дни отлетают, как дым.

Работа стоит, ребенок растет,

Сам я молод был — стал пожилым.

Пора на свободу. Но мне не по нраву

Быть на воле, а в главном урезанным.

Свобода, по-моему, — это право

Быть в полную силу полезным.

Для воли мой план нерушимый и четкий:

Стремлюсь к ней не благ обывательских ради,

Хочу одного: назад, за решетки

Отдела рукописей в Ленинграде.

И я бы, покуда хватило сил,

В сегодняшний день из архивных трущоб,

Истории жемчуг носил и носил.

Ваша помощь нужна, гражданин Хрущев.

Мне не известно, какое именно из этих двух моих обращений к Хрущеву дало желаемый результат. Допускаю, что одно из них заинтересовало кого-то из его помощников и было доложено патрону. Тот велел разобраться. Скорее всего, так и было.

В начале января 1955 года я вдруг заболел ангиной. Заболел в первый раз за все годы пребывания в лагере. Я несколько дней провалялся на койке в своей комнате в помещении учебной базы. Мой помощник и сосед Генрих Миронович Эмдин приносил мне из столовой еду, а из амбулатории лекарства.

Я честно полоскал горло и мерил температуру. Не забывали меня навещать остававшиеся еще на лагпункте друзья. Правда, я несколько удивился, когда среди бела дня, в самое горячее для него рабочее время, ко мне в комнату, толчком распахнув дверь, влетел один из активных участников нашей клубной самодеятельности и мой добрый приятель — закарпатский украинец Василий Яцула. Он был известен как хороший фотограф и в последнее время, не покладая рук, трудился в спецотделе Управления лагеря, делая фотографии на документы освобождающихся заключенных.

— Даниил Натаныч, пляши! — закричал он с порога.

— Ты что, с ума сошел?! — напустился на него мой сосед. — Не видишь — человек болен. У него температура тридцать восемь!

— Все равно, он сейчас запляшет! А не сможет, мы с тобой за него спляшем!

— Ну говори, говори же, Вася! — попросил я, приподымаясь. Надо ли говорить, что я догадывался, в чем дело.

— Мама Саша меня прислала, — сказал Яцула. — Беги, говорит, на второй лагпункт. Обрадуй Даниила Натановича. В спецотдел пришло извещение из Генеральной прокуратуры о его освобождении. И не просто об освобождении, а о полной его реабилитации.

Я искренне поблагодарил доброго вестника и стал одеваться, чтобы идти на почту, дать телеграмму домой.

— Пишите телеграмму, я добегу до почты, отправлю, — сказал Яцула.

— Нет, нет. Я сам.

И я действительно, несмотря на протесты друга, оделся и пошел на поселковую почту. Правда, Василий заставил меня измерить температуру. Произошло медицинское чудо. Температура оказалась нормальной. И вообще мою болезнь словно рукой сняло. Больше я о ней и не вспоминал.

Потом я узнал, что постановление о моей реабилитации датировано 3 января. Документы об освобождении я получил на руки только пятнадцатого. Билет на проходящий через Ерцево поезд на Вологду, где предстояла пересадка на ленинградский поезд, удалось достать только на 18 число.

Невозможно — да и не интересно это было бы для читателя — описать свои переживания этих дней ожидания выхода на свободу, возвращения домой к жене и сыну, к любимой работе. Тем более, что описывать свои переживания я не мастер.

Невозможно также описать эпопею (не нахожу здесь другого слова) моих прощаний с друзьями на лагпункте и в Ерцеве. Расскажу только о самых последних минутах моего пребывания на ерцевской земле. Под влиянием нелепого предположения: «А вдруг мне не повезет, и поезд придет раньше, чем нужно по расписанию», — я на всякий случай пришел на вокзал за час до прихода поезда. На вокзале не было ни души. Даже касса была закрыта.

Держа в руке чемодан, я вышел на пустынную платформу и стал вглядываться в даль — не идет ли поезд. Буквально через минуту я увидел приближающийся паровоз. «Как хорошо, что пришел раньше!» — успело «сообразить» мое нацеленное в одну точку сознание. Тут же я понял то, что прекрасно знал и должен был понять сразу.

Приближался не пассажирский поезд, а очередной товарняк. Я же сам, и не раз, подсчитывал, что грузовые поезда по Архангельской дороге проходили мимо Ерцева примерно через каждые пятнадцать минут. Лес, уголь, руда, нефть, лес, уголь, руда, нефть. Товарные вагоны, платформы, цистерны, мчали все это необходимое для промышленности добро из лагерей Воркуты, Ухты. Ну и из нашего Каргополя, разумеется. Как я сам написал еще три года назад:

А вон и платформы. Уложены ровно

Стройматериалы — к доске доска:

Шахтовка, опалубка, рейки, бревна.

Лес рубят, и пилят, и грузят ЗК.

На этот раз, однако, мимо меня прогремел состав с другим грузом:

Железных колбас прогремела связка, —

Катят цистерны, раздув бока.

Бензин, лигроин, керосин, смазка.

Нефть добывают они же — ЗК.

Так простоял я довольно долго. Мороза не чувствовал. Правда, одет я был тепло. На мне зековская шапка-ушанка, ватник. Под ним свитер, переданный мне женой еще в тюрьму. Штаны заправлены в валенки. Осеннее пальто и синюю фетровую шляпу, в которых я приехал в лагерь и которые все четыре года моего здесь пребывания хранились в лагерной каптерке, я везу в чемодане. В поездах в то время спокойнее было ездить в зековской «униформе», чем в виде — по блатной терминологии — «фан фаныча»..

— Да вот же он! — услышал я вдруг голос позади себя.

Оказалось, что небольшое помещение вокзала забито набежавшими меня провожать бесконвойниками, отпросившимися со своих рабочих мест, кто с электростанции, кто из конпарка, кто из мастерских ширпотреба, а кто из лесозавода.

Настали минуты прощания. Рукопожатия, объятия, поцелуи, добрые пожелания, у кого-то даже слезы на глазах. А друзья все подбегают и подбегают. Теплое было прощание. Но растрогало меня, пожалуй, больше всего коллективное письмо этих моих солагерников, написанное ими после отхода моего поезда там же, на вокзале, и продолженное в другом месте. Я храню его до сих пор. Оно лежит передо мной и сейчас, когда я пишу эти строки.

Не успел прибежать на вокзал с лесозавода мой друг — композитор Борис Магалиф. Он, как выяснилось, смог только помахать вслед уходящему поезду.

Я написал об этих проводах, чтобы подчеркнуть важнейшее в моей тюремной и лагерной эпопее обстоятельство. На всех ее этапах, с первого ее дня и до самого последнего, на этом страшном и тяжком пути, мне встречались хорошие люди. Их доброе человеческое отношение, а нередко и серьезная помощь помогали выжить и физически и духовно. Были такие люди и среди моих товарищей по несчастью, и среди отдельных начальников. Среди них таковые встречались не часто. И поэтому хорошо запомнились. Бывало, по доброму относились ко мне в трудные минуты и некоторые уголовники. Благодарная память о каждом из них, как видит читатель, меня не покинула за столько прошедших лет.

Самым первым, самым главным, самым преданным, самым самоотверженным другом была для меня в те годы моя жена — Ариадна Семеновна. Оставшись одна, с маленьким ребенком и больной матерью на руках, она, с трудом добывая работу переводчика (со штатной работы ее, естественно, уволили), она в течение всех пяти лет моего заключения помогала мне, как могла.

Прежде всего, она подняла с пеленок и вырастила нашего сына. Результаты воспитания и развития, полученного в те давние, детские годы, стали основой формирования из него яркой творческой личности.

Ариадна Семеновна решительно отвергла советы различных опытных людей, в том числе и некоторых моих родственников, — последовать примеру многих и оформить развод со мной. Советы эти давались из добрых побуждений. Оставаться женой репрессированного было в то время очень неуютно не только из-за проблем с устройством на работу. Вполне реальной была угроза высылки неблагонадежной семьи из Ленинграда.