Близко уже Эльда к дому. Вот вступает она в громадный сад свой, где слышались стоны, где совершались в ту последнюю ночь страшные дела… Вот перед домом и отец её.
Колокольчики тихо, чуть слышно колышатся на стеблях; как легкий шелест раздается их звон. Но как ни тих был он, все же достиг до слуха Коруллы, и что-то дрогнуло, что-то ответное зазвенело в его не знавшей милосердия душе. С ласковой, теплой улыбкой поспешил он навстречу дочери. Он почувствовал, что она дорога ему, ощутил нежное чувство любви, затеплившееся в его холодном сердце. Сильным объятием привлек он Эльду на грудь свою, и что-то влажное засветилось в его всегда суровых очах.
Теперь уже никто не обходит и не чурается владений Коруллы. О прежнем там нет и помину. Подвалы — сокровищницы вскрыты, добро роздано всем неимущим и нуждающимся. В подземельях не слышно больше стонов и плача: все несчастные узники освобождены, все имущество возвращено им. Не может только Корулла возвратить жизней, отнятых им у его жертв.
Денно и нощно молится Корулла, кается в своих тяжких грехах, приносит искупительные жертвы.
Далеко на всю окрестность виднеется возвышающийся на четырех столбах купол храма, возведенного им. Длинные и торжественные службы справляются там. Все дивятся и любуются роскошью и великолепием его убранства, но еще больше дивятся чудной белой ветке, возвышающейся на алтаре. Ветка разрастается, серебряных колокольчиков прибавляется все больше и больше. Их чудный звон раздается и разносится далеко за решетчатые ажурные стены храма. И нет души, которая бы не содрогнулась от зла, услыша этот звон, нет сердца, в котором бы в ответ на эти неземные звуки не пробудились и не дрогнули бы самые лучшие, самые сокровенные струны.
Тихо и мирно, в посте и молитве доживает Корулла свою бурную жизнь на попечении своей кроткой и любящей дочери. Недаром прожила она на свете: своими жертвами она спасла душу отца, привела на путь добра и правды тысячи людей.
Широко разрослась «Ветка Мира»; все дальше и дальше разносится её благовест. Настанет ли, наконец, день, когда вся вселенная сможет услыхать этот призывный звук добра и смирения?
Жутко становилось, слушая ее. Когда она начала, были еще сумерки, но потом взошла луна, и все кругом казалось таким таинственным-таинственным, точно и кругом нас сказка.
Мы все так внимательно слушали, даже дышать громко боялись, чтобы не пропустить ни одного слова. A послушать было что.
Я, как закрою глаза, совсем ясно могу себе представить и подводное царство, и малюток, и дивные прозрачные голубые лилии… Господи, как красиво! A когда спускался херувим со стаей ангельчиков!.. Мне кажется, что издали это должно было походить на много-много больших блестящих снежинок, как они иногда в сильный мороз так и блестят…
И я даже не знаю, которая сказка лучше: вспомнишь эту — эта кажется красивее, подумаешь об той — та. Какое громадное удовольствие доставила мне мамуся! Милая, дорогая!..
Может быть кто-нибудь, читая мои воспоминания, вообразит, что обе сказки я записала с мамочкиных слов? Ну, и ошибается же он! Сохрани Бог! — во-первых, это было бы ужасно долго, a во-вторых, разве бы я все так хорошо запомнила? Я бы такой «отсебятины» понаписала, что наверно и мамочка бы своей сказки не узнала. Нет, я устроилась гораздо хитрей: выпросила их у мамочки уже написанными, а, если кто-нибудь будет печатать мои воспоминания, тот пусть и впишет сказки в то место, где у меня только заглавие стоит. Вот еще, стану я сама так много писать!
Чудный сон. — Чаепитие. — Пожар
Всю ночь сегодня мне такие чудные сны виделись: много-много каких-то беленьких детей, блестящих, легких, и в руках у них большие серебряные обручи обвиты крупными белыми колокольчиками; они танцуют, a колокольчики звенят нежно, точно поют; и я пою вместе с ними и тихо-тихо плачу… Как проснулась, даже подушка мокрая была.
Но долго вспоминать о моем сне мне не дали, a посадили за французскую диктовку, a потом за арифметику. Слава Богу, дело идет на лад, да и пора уж, экзамен-то на самом носу.
Не знаю, отчего Ральф так невзлюбил сразу Володю; верно оттого, что тот вздумал его дразнить стал шипеть и рычать, ну, a мой песик терпеть не может такой музыки. Теперь он Володе двинуться не дает: Володя на «гиганты» — Ральф его за невыразимые, Володя на качели — Ральф его за ноги, лает и так и прыгает на него, a я справиться с ним не могу, да мне и самой смешно.
Вечером мы решили устроить чаепитие в нашем «Уютном» и наставить мой собственный маленький самоварчик. Сказано — сделано.
После обеда мы выпросили у мамочки чаю, сахару, печенья, варенья и молока, забрали самовар и посуду, и потащили все это в «Уютное»; накрыли стол и приготовили посуду; поставили самовар около стола, наложили туда углей, потом зажгли щепки, все как следует; жаль вот, трубы не было. Вечер был тихий, но темный.
Мы всей компанией в ожидании самовара уселись на травке спиной к домику под большой старой ли пой. Мальчики стали рассказывать всякие преуморительные анекдоты из гимназической жизни. Сережа говорил, что учитель географии вызвал одного ученика и спрашивает название какой-то реки, a тот никак вспомнить не может: «ах»! говорит: «так вот на языке и вертится»!.. a другой кричит ему на весь класс: «так покажи язык, и дело с концом»! A во время французского урока одному мальчику учитель велел сказать будущее время от плакать, тот и говорит: «je pleuvrai, tu pleuvras, il pleuvra». Мы, конечно, страшно начали смеяться, вдруг видим: что это так светло сделалось! Поворачиваемся, — a домик наш почти весь в огне! Мы вскочили, бросились гуда, — все горит! Испугались мы страшно, но не растерялись, схватили лейку и стали ей черпать воду из ушата, который тут всегда стоит целый день на солнце для поливки цветов. Но огонь не уменьшался, и скоро стало так светло, что все выбежали из дому на место пожара. Страшного ничего не было, потому что близко никаких построек нет, только забор немного захватило, и его сейчас же дворник залил, но две больших чудных липы, между которыми был наш домик, порядочно пострадали, a наше милое «Уютное» сгорело все дотла; уцелела лишь моя плита, да самовар, но и те были в очень некрасивом виде. Хотя опасности и не было никакой, a все-таки всем было страшно, все такие бледные-бледные стояли.
Жаль нашего милого «Уютного», так хорошо жилось в нем! Еще слава Богу, что это случилось в конце лета, теперь не так жалко будет уезжать отсюда.
Перед экзаменом
Последнее время нам с Володей не сладко приходилось: у него на носу переэкзаменовка, у меня мой несчастный конкурсный экзамен. Ну, ничего, кажется все благополучно обойдется, если я только в тот день смогу быть внимательной.
Медная мамочка беспокоится еще гораздо больше, говорит, на меня нельзя положиться, что я могу и круглое «двенадцать» получить, но, могу и семерок нахватать. Она еще потому так волнуется, чтобы я не оскандалилась, что в этой самой гимназии и она училась: учителя и учительницы многие еще старые, будут знать, что я её дочь, что она сама меня готовила, и вдруг дочь мамашу «подкатит» своими ответами; это похуже, чем у Коршуновых со стихами выйдет. A самого мамочка чудно училась, но шалунья, кажется, была чуть ли не хуже меня; трудно быть хуже, но моя мамуся, видно, молодчина была, сумела дочку перещеголять.
Несмотря на занятия, мы таки выпросились и на «Чертов Остров» за черникой, и в наш лесочек за грибами. A их много, особенно боровиков: чистенькие, аккуратненькие такие; и сидят себе целой компанией. Вместо боровика поганки не сорвешь, a вот сыроежки с поганками так на одно лицо… т. е. похожи очень, так что я постоянно половину поганок наберу.
Потом еще все мальчики с кучером Рутыгиных ездили куда-то на лодке раков ловить и привезли целую большую корзину. Вот счастливые, им повезло! Уж как я мамочку просила и меня пустить — ни за что! Счастливые эти мальчишки, все им можно, a нам, девочкам, все говорят «неприлично»! По вечерам теперь вот совсем деваться некуда; темнеет рано, но очень тепло, в комнаты идти не хочется, a в саду впотьмах не разбегаешься; так бы хорошо это, как говорится, «сесть рядком, да поговорить ладком» в нашем «Уютном», да где его взять? Это все самовар виноват: его тогда наставили, щепки зажгли, a трубы-то не надели, потому что её у нас не было; сами-то мы разговорами занялись, a от щепок, верно, сучья загорелись, и пошло-пошло… Теперь собираемся под большую липу и там рассказываем страшные истории. Ваня одну такую ужасную рассказал, что я потом ночью еще хуже кричала, чем после маленькой молочницы.
Получили письмо от тети Лидуши: она с мужем едет за границу. Вот счастливая! Сперва в главный город Австралии Вену, a потом во Францию и Швейцарию, — уж там близко! Еще Австралию я ей меньше завидую — там все по-немецки говорят: «habe gehabt, gehabt haben» Бр… не люблю, все хап, да хап! Но если слушать неприятно, то уж смотреть, наверно, интересно; я думаю, у них там все совсем иначе, чем у нас. Вот бы хотелось поехать!
Экзамен
Вот он, наконец, прошел, этот страшный, давно ожидаемый день экзамена. Поздравьте: эти строчки пишет ученица VII класса отделения Б!..
Но расскажу все с самого начала.
Разбудили меня рано, но пока мы оделись, собрались и доехали до города и до гимназии, то времени прошло много.
Входим. Здание большое-большое и такое светлое, веселенькое, солнца много, и тихо-тихо так. Мамочка спрашивает швейцара: «Разве еще никого нет?» — «Уж, — говорит, — сейчас в класс вошли».
Мамочка живенько повела меня в канцелярию, a там стоит какой-то высокий седой господин (оказался инспектор). Мама к нему, a он ее хорошо знает, еще и сама мамочка у него училась. «Простите», — говорит, — «Сергей Владимирович, опоздала немного, но мы так издалека»… «Ничего, ничего, лучше хоть поздно, чем никогда», a сам улыбается, и физиономия у него такая милая: волосы и борода совершенно белые, a лицо совсем розовое, молодое; глаза такого цвета, как кофе без сливок, добрые, веселые, нос прямой, a зубы, когда улыбнется, — a он это все время делает, — длинные, белые, как миндаль. Правду мамочка говорила, ужасно он милый, так бы все и смотрела на него. Но смотреть было некогда; пришла какая-то девица пришибленного вида в синем платье, и инспектор велел меня свести туда, где экзаменуются.