— Пирог надо, чтобы он сначала остыл, а потом ставить на стол, — сказала она назидательно. — Когда моя мама делает пирог, он у нее всегда сначала остынет, потом уже его едят…
Не пекла ее мама пирогов, я это знала от Викентьевны. Впрочем, мама ее не поощряла и вымогательства. Уходя от нас, Каролина застыла возле столика в прихожей.
— Можно медведь и шапочка побудут у вас? Это будет мое, но полежит у вас. А губную помаду я возьму, скажу маме, что нашла.
Она опустошила нас. Непонятно, как это случилось, но после ее ухода мы с Женькой потеряли интерес не только друг к другу, но и ко всему на свете. Женька стал плакать, придумал, что у него болит нога. Ходил по комнате, волоча то одну, то другую ногу, раздражаясь, что я не жалею, не лечу его. Когда он стал топать «больными» ногами и грозить, что расскажет родителям, как я его не любила, а любила Каролину, я не выдержала, сказала ему, чтобы не прикидывался, поберег свои ноги: «Если так стучать, то и здоровые заболят». Кончилось тем, что он сел у двери и, подвывая, стал причитать: «Мамочка Томочка, папочка Боречка, куда вы уехали, зачем бросили своего Женечку». Сердце мое от этих стенаний переворачивалось, но что я могла поделать? Покаяться? «Дорогой внучек, перестань плакать, не буду тебя больше мучить»? Выручил звонок. Но сначала он меня смутил: еще не легче — кто-то из соседей не выдержал, поспешил на помощь несчастному ребенку.
Пришла Викентьевна. Лицо бледное, в глазах испуг.
— Пропала Каролинка!
Я ее успокоила.
— У нас она была. Домой пошла. Вы с ней разминулись.
Викентьевна отчитала меня:
— Разве так можно? Вы бы хоть позвонили. Я ведь где только не была — искала.
В квартиру она не вошла, постояла у порога, посверлила укоризненным взглядом и ушла. Я посмотрела на часы и через пятнадцать минут позвонила ей.
— Все в порядке? Видели Каролину?
— Здесь она, — ответила Викентьевна, — я по ней сердце надрывала, с ног сбилась, искала, а она явилась как ни в чем не бывало и даже извинения не попросит. Пирогом вашим все платье вымазала, в карман его положила без бумажки. Маме свой пирог припрятала. А чтобы Викентьевну угостить, на это у нее ума нет.
Викентьевна по-прежнему воевала с Каролиной, обижалась, обличала ее. А я в тот день слишком устала и от пирога, и от визита Каролины, и от Женькиных причитаний, поэтому сказала то, что совсем не надо было говорить:
— Вы слишком много сил кладете на девочку, вряд ли это ей и вам на пользу.
В трубке долгое молчание.
— А вы разве мало сил кладете на своего внука? Вон какой он у вас сытенький!
Я не стала ей говорить, что у Каролины есть мать и наверняка хорошая мать, если ребенок ее так самозабвенно любит. Просто у матери нелегкая жизнь, а у девочки нелегкий характер. Но скоро все изменится к лучшему: Каролину приняли в балетную школу, там режим, питание, обучение, и не стоило ее терзать в эти оставшиеся дни. Я сказала Викентьевне другое:
— Сытенький — это не главное. Женя, как я убеждаюсь, растет добрым. И вряд ли это результат усилий взрослых. Как получаются добрые, как жадные, не знаю.
— Зато я знаю, — сказала Викентьевна. — Если к ребенку с добром, то и он добрый. А если с камнем, то и он как камень. Вот она сейчас сидит, слушает, что я говорю, а глаза мышиные, ну просто съели бы меня. А за что? За то, что я волновалась, искала по дворам и квартирам. Мать ведь ее понятия не имеет, где она шлендрала.
Воспитательницей, конечно, она была чудовищной, и я не удержалась:
— Викентьевна! Побойтесь бога: разве можно при девочке так говорить о матери? И потом — «глаза мышиные». Она же запомнит, всю жизнь будет думать, что глаза у нее маленькие, некрасивые.
— Про мать не надо, — согласилась Викентьевна, — а про глаза я специально говорю. Хуже нет, когда человек думает о себе, что он красавец. Навидалась я этих красивых. Лицо выставит, фигурой вихляет, а молодость пройдет, и понять ничего не может, чего эта красота счастья не принесла.
Всякая жизнь затягивает. В понедельник, оставив Женьку у крыльца детского сада, я не села в трамвай, а пошла к троллейбусной остановке, которая была в километре от этого места. Впервые заботы предстоящего рабочего дня не трогали меня, словно это был не понедельник, и я вышла просто пройтись, подумать, разобраться в чем-то более главном. «Сытенький». Непонятным образом это слово больно ударило меня, хотя Викентьевна наверняка имела в виду «толстенький». Томка не росла «сытенькой». Мы жили с ней вдвоем, так же, как Каролина и ее мать, и так же в нашей жизни была Викентьевна. Она научила Томку вязать, вышивать и мыть шею так, чтобы вода не стекала за воротник. Но только ли этому научила? И знает ли сама Томка, чему научила ее я, чему люди, а чему конкретно Викентьевна? Перед выпускным вечером в школе дочь моя оказалась без белого платья. Не то чтобы не было денег, а так, проморгали, упустили сроки, и, конечно, я расстроилась: что же теперь делать? Томкина подруга Марина принесла ей белую прозрачную блузку и какую-то розовую с неровным подолом юбку. Томка облачилась в этот наряд, и сердце мое сжалось. Я не сказала ей, что самое ужасное в этом наряде была спортивная майка, которая просвечивала через прозрачную блузку. Марина тоже это видела и тоже пощадила подругу. На рассвете они вернулись, уставшие, счастливые, со свернутыми трубочкой аттестатами в руках. Я прижала к себе Томку и сказала: «Ну почему мы с тобой не умеем жить? Ни платья у тебя хорошего, ни рубашки». — «Не в этом счастье», — отмахнулась Томка. И до сих пор у нее счастье «не в этом». Когда, провожая их в поездку на теплоходе, я спросила, сколько стоят путевки, Томка весело стрельнула глазами в Бориса и ответила: «Полторы дубленки».
Может быть, я нагораживаю, приписываю Викентьевне то, чего нет? Может быть, отсутствие у Томки тяги к материальным ценностям — вовсе не заслуга Викентьевны? Ведь вышивание и вязание не проклюнулись в дальнейшей ее жизни. Один-единственный шарф она вяжет Борису уже пятый год, и конца этому шарфу не видно. И «сытенький» Женька, который никогда не оставался на попечении Викентьевны, спросил у Каролины: «Медведя хочешь?» Кто обучил его щедрости? Все эти мысли, нестройные, без логических концовок сопровождали меня до самой работы и потом возвращались в самый неподходящий момент. Младший научный сотрудник из отдела Отечественной войны Неля Карпова не просто удивилась моему вопросу, а даже испугалась, открыла рот и стояла так секунд пять, пока не сообразила, что и на такой вопрос своего директора положено ответить.
К этой Неле у меня давняя симпатия, которую я прячу, и она не догадывается. Она не просто старательный работник, а истовый. Если бы было можно, она бы не уходила с работы, а жила бы в архиве. Горе, радость, восторг — все это отражается на ее лице даже на совещаниях. У нее не надо спрашивать, как она к кому относится, все это объясняют ее глаза, губы, даже плечи, которые поднимаются, выражая возмущение. И при такой жизни, отданной целиком работе, — изысканная, дорогостоящая одежда, со знанием дела подмалеванные глаза.
— Неля, — спросила я ее, — откуда у вас при вашей зарплате такие модные дорогие вещи?
Она постояла с открытым ртом и ответила:
— Если вас серьезно интересует этот вопрос, то скажу.
И объяснила, что внешний вид современной девушки, живущей на скромную зарплату, — это особый род деятельности. Секрет кроется в том, чтобы не заносить вещь и вовремя отнести ее в комиссионку или продать таким же способом, как купила. И тогда получается, что ты всегда хорошо одета за небольшие деньги.
Я поняла эту механику. Успех такого рода деятельности, как и всякого другого, требовал, помимо энергии, еще и таланта, но я не стала углубляться в природу этого таланта.
— Неля, — сказала я, — а смогли бы вы носить обычные туфли и платья из магазина?
— Нет, — ответила она, — это невозможно. Это возможно только при одном условии.
— При каком?
— Если все будут носить вещи из магазина. Но все не носят, и те, кто одет в изделия массового пошива, чувствуют себя униженными.
— Неужели все?
— Все, — убежденно подтвердила Неля.
Мне еще хотелось поговорить с ней на эту тему, но больше не стоило. В Нелиных глазах загорелось подозрение, и я поспешила ее успокоить:
— Мое поколение не знало такого рода деятельности, вот я и поинтересовалась.
Неля не поступилась своими убеждениями.
— Это не поколение, — сказала она, — это круг людей, который вас окружал. Моя мама тоже из вашего поколения, но она совсем другая.
Я в ней не ошиблась. Она ушла, утвердив мои симпатии.
Весь этот день не был похож на мой обычный рабочий день, он словно соскочил со своей прямой и шарахался из стороны в сторону по каким-то зигзагам. Пришли члены комиссии из райисполкома, разложили на полу чертежи с планом капитального ремонта подвального помещения. Когда я что-то стала понимать в этих чертежах, оказалось, что это план реконструкции склада бестарного хранения муки соседнего хлебокомбината. Не плакать же, посмеялись, извинились друг перед другом. Когда они ушли, я сказала себе: ты-то чего извинялась? Потом пришла дама, не старая, а такая старинная, в ломоносовском парике, только без косички. Поставила на мой стол шкатулку, вытащила из нее спрессованную пачку документов и стала рассказывать о своем муже. Он всю жизнь собирал мебель из карельской березы, ухлопывал все деньги на реставрацию, а когда умер, то оказалось, что эту мебель он определил завещанием государству. Дама как раз и явилась ко мне исполнять его волю. Я объяснила ей, что она ошиблась адресом, но понять это уже было ей не по силам: наш архив был рядом с ее домом, и ни в какое другое место она идти не желала. На все мои слова дама отвечала одной-единственной фразой: «Вы хотите сказать, что я должна идти куда-то далеко?» Когда я наконец догадалась ответить: «Именно это я и хочу вам сказать», дама поднялась, сгребла документы в шкатулку и направилась к двери. Оттуда она мне заявила: «Завещание опротестовано. Мебель не представляет никакой художественной ценности. Я не позволю сдвинуть ее с места ни на сантиметр».