— Я дала ей лучшее в мире имя — Мария! — возмущалась мать. — И что она с ним сделала? Марианна! Не считайте меня мещанкой, я понимаю, что не с имени дело. Все дело в ней самой, в Марианне, Машке, Маньке… Манька — вот ты кто! И картины твои — Маньки! И мужья — Маньки!
Она бросала выразительный взгляд на мужа, требуя подмоги, и тот рокотал по привычке, без надежды образумить дочь.
— Ты бы подумала, какой пример видит в твоем лице младшая сестра. Что ее ждет в жизни, когда перед глазами у нее такой пример?
Марианна в последние годы научилась молчать. Младшая сестра Оля жила своей жизнью, и никакой пример со стороны Марианны — ни плохой, ни хороший — ее не достигал. Марианна прерывала молчание только в те минуты, когда молчать уже не могла. Это случалось тогда, когда мать оскорбляла ее мужа Севу.
— Моя жизнь! Мое искусство! А хлеб наш! — Мать давно переступила черту, к которой люди стараются не приближаться. Это была уже не ссора с дочерью и зятем, а спор с самой жизнью. — Кому нужны эти картины с летающими по небу фанатиками? Летят! Жрать они, надеюсь, спускаются на землю?
В устах матери «фанатик» было ругательством. Им она обзывала мужа в зимнее время, когда он в выборной должности старшего по дому собирал жильцов на воскресник или писал личные письма задолжникам по квартплате.
Оля во время семейных баталий сидела где-нибудь в углу комнаты. Сидела неподвижная, как картинка, ни вздохом, ни словом не привлекая к себе внимания. Мать старалась для нее: обличала Марианну, чтобы отвести беду от младшей дочери.
Мужьям Марианны Оля симпатизировала. В первого, Андрюшку, даже была влюблена. Это был худенький, большеголовый, очень жалкий Андрюшка. Двадцать четыре года, и ничего за душой: ни квартиры, ни законченного образования, ни зимнего пальто. Бегал зимой в потертой замшевой курточке без подкладки. Оля училась тогда в седьмом классе и мечтала приодеть Андрюшку. Копила деньги. Приличный костюм стоил восемьдесят рублей. Она накопила уже одиннадцать рублей, когда Марианна развелась с Андрюшкой, и он исчез.
Второй муж, Сева, появился через два с половиной года, когда Оля училась в десятом классе. Он был покрасивей Андрюшки, хотя и не шел ни в какое сравнение с настоящими красавцами. Оля пригляделась к нему и заметила, что было в нем что-то общее с Андрюшкой, чему трудно подыскать название, нечто такое вроде выношенной замшевой курточки без подкладки. Сева поселился у них в доме только через год после того, как стал мужем Марианны. Мать о нем целый год слышать не хотела. Она так и говорила: «Слышать не хочу ни о каком Севе. Мужьям — конец! Второй для меня не существует». Оля тогда спросила Марианну:
— Слушай, почему бы тебе хоть раз не выйти замуж за кого-нибудь побогаче? Почему у тебя они все какие-то голодные и не от мира сего?
Восковое личико Марианны вытянулось, синие глаза уставились в одну точку, потом она вышла из оцепенения и ответила:
— Видишь ли, женщины всегда выходят замуж по любви. И любовь никогда не интересуется имущественной стороной. Я любила Андрюшку, а он меня не любил. Одной моей любви на двоих не хватило, и мы расстались. А с Севой у нас две любви, мы оба любим друг друга.
Оля не поверила ей. Марианна всегда не говорила, а изрекала. Какие еще там две любви? Длинный унылый Сева любить никого не мог, и его любить было не за что. Сева глядел на Марианну, как дитя на бабушку.
«Купи мне гуашь, черную и белую, а лучше целую коробку, потому что красная и желтая тоже на исходе».
«На что я куплю?» — тихим голосом, не раздражаясь, спрашивала Марианна.
«Да, да, — кивал Сева, — у тебя опять нет денег. Тогда надо попросить у Василия».
Оля наслушалась таких разговоров. Если это любовь — пожалуйста, но не надо об этом так значительно заявлять. Просто Марианна задурила себе голову искусством и поклоняется ему, а Сева — идол.
За столом Севина любовь расправляла плечи. Сева ел за троих. Когда через год они, наскитавшись по частным квартирам, впервые сели за стол, Сева подтянул к себе чашу с салатом, взял торчащую из него ложку и поглотил этот салат в считанные секунды.
— Он ест, как молотобоец, — говорила мать, — а работает, как лауреат, которому уже все можно. Он рисует, небо и облака, как будто это кому-нибудь надо. Каждый человек, подняв голову, может бесплатно увидеть такую картину в натуральном виде.
Иногда ее охватывали сомнения.
— Может быть, он сумасшедший? — спрашивала она у Оли. — Он же действительно работает с утра до вечера. Истязает себя, сгорает, от этого такой аппетит. Скажи мне: есть у этого какой-то итог? Что из этого может в конце концов получиться?
— Он не сумасшедший, — отвечала Оля, — он нормальный человек. Верит в то, что творит. Нам со стороны это непонятно.
— Тебе тоже непонятно?
— Мне тоже. Лучше бы он ходил на работу и приносил зарплату.
— Некоторые приносят зарплату, но это тоже не выход и не результат. — Мать тяжело вздыхала, вздох говорил, что Оля тоже пока не оправдала ее надежд. Два года подряд поступала в институт и не поступила. Результат получился мелкий: работает секретаршей в приемной начальника главка.
Раз в месяц появлялся Василий, толстый, цветущий, зимой — в дубленке, летом — в импортных джинсах. Выгружал на стол консервные банки, пакеты с крупой и сахаром, сверху клал две красненькие десятки. Это был его ежемесячный добровольный оброк Севе. Сначала все краснели, когда он выкладывал на стол пакеты и деньги, потом привыкли.
— За убитого паука снимают двадцать грехов, за накормленного гения — десять. — Василий после этих слов хохотал как школьник.
Оля его ненавидела. Да и нельзя было к нему относиться иначе, стоило только посмотреть, как перед ним заискивает мать, как втягивает живот папаша, стараясь выглядеть стройней и бодрее. Родители прочат ей Василия в мужья. Ей — в мужья, а себе — в награду за страдания, которые принесла Марианна. Не могут поверить, что Василий приезжает к ним из-за Севы. Приезжает замаливать грехи за свое цветущее бездарное существование. Не замечают, что Василий самовлюбленный баран, каждая фраза у которого начинается с местоимения «я».
— Я талантливей Севки, — говорил Василий, — но я не верю в загробную жизнь. Я эгоист. Я не могу себе позволить подарить свою единственную реальную жизнь человечеству. Я живу, а Севка работает. Я хочу быть радостью своих современников, а он будет гордостью потомков.
Василий не всегда бывал таким дураком, случалось, что изрекал и что-нибудь умное. Мать глядела на него как на чужую удачу. Послал же бог кому-то такого сына, и будет какая-то счастливица его женой.
— Скажите, Василий, — спрашивала мать, — хоть в какой-то части оценят современники старания Севы?
— Нет, — веско отвечал Василий, — он подлинный талант, а значит, ни злата, ни серебра ему на этом свете не причитается.
Мать наклонялась над тарелкой, прятала выражение на своем лице.
— Василий, — как с того света, подавал голос Сева, — ты не мог бы мне подбросить несколько коробок гуаши?
Он не мелочился, просил с походом, не объяснял, как Марианне, что черная и белая кончились, а красная и желтая на исходе.
Отец краснел, мать, считая себя хозяйкой за столом, а значит, и ответственной за все, что сказано, спешила исправить неловкость.
— Теперь у вас есть двадцать рублей, — говорила она Севе, — Марианна поедет в город и купит.
Овальный большой стол на террасе становился в этот вечерний час центром картины уходящего летнего дня за городом. Четыре молодых лица и два немолодых придавали композиции законченность. Заходящее солнце сгущало зелень на кустах и деревьях до черноты, что придавало картине цветовую контрастность. Слова матери о том, что Марианна поедет в город и купит гуашь, оставались без ответа. Отец кашлял в кулак и делал попытку оторвать разговор от земных забот.
— Жизнь летит, как скорый поезд, — говорил он. — Вчера, кажется, была эта дача новенькая. Марианне было четыре года, Оленьки вообще не было, а теперь вот сидим за столом, все взрослые люди, и не думаем о том, как мчит нас время.
Никто не обращал внимания на его лирико-философские взлеты. Сева поднимался и, не сказав ни слова, направлялся к лестнице, ведущей на чердак, — в мезонин, как называли родители чердачную комнату с выгнутой крышей. Марианна тоже поднималась. С видом заколдованной принцессы придвигала к себе грязные тарелки и ставила их одна в другую. Оля не делала попыток ей помочь. С детства у них было расписано, кому что и когда делать в доме.
Однажды отец сказал Василию:
— Таких людей, как вы, было много в прошлом веке. Они ценили талант, умели дружить и делиться последним.
— Это не про меня, — буркнул в ответ Василий. Как настоящий благодетель он жутко падал духом от благодарности.
Недавно и у Марианны появилась веская причина боготворить Василия. Севина картина «Летающие люди» прошла несколько строгих отборочных комиссий и заняла половину стены центрального зала на выставке молодых художников. И хоть Василий кричал, топал ногами, доказывая, что ни сном ни духом к этому не причастен, даже Сева ему не верил.
Это была ежегодная весенняя выставка. Только что переехали на дачу. На террасе свалены были нераспакованные узлы и ящики. Мать надела длинное шелковое платье, и отец сказал: «Полина Виардо». Мать сразу повеселела, стала моложе, красивей. И на всех вслед за ней накатило веселье. Со смехом ехали в электричке, потом, уже вовсю разгулявшись, взяли на вокзале такси и покатили в выставочный зал.
Выставка показалась сказочной. Не просто стены и картины на них, а прекрасные залы, источающие со своих стен тепло и красоту окантованного в рамки таланта. Возле картины Севы толпились все посетители выставки. Тот, кто отходил, снова возвращался. Глядели молча, сказать было нечего. Картина была загадочной. Над облаками, похожими на клубы белого дыма, летели два самолета. Не висели, не парили в голубом однотонном пространстве неба, а секли это пространство на небывалой скорости. Облака и небо по мере приближения к ним теряли себя, превращаясь в голубые реки и в курчавые белые деревья, а самолеты становились летящими людьми. И это был не фокус, а тайна.