Хоровод — страница 2 из 51

— Мы снимаем эту работу с обсуждения, — сказал председатель, — но отметим в протоколе ее художественную состоятельность. — Он повернулся к главному художнику фабрики и спросил у нее: — Автор молод?

— Да, — ответила та.

— Через неделю начнется отбор для молодежной выставки. Порекомендуйте автору показать выставкому эту работу.

После этих слов автор встала и, не взглянув на меня, пошла к двери. Пошла — не совсем, точно, до двери было шага три, Томка поднялась и тут же скрылась за дверью. А я осталась. У меня не хватило пороху последовать за ней. На Томкин стул села главный художник фабрики. Так мы и сидели рядом до конца обсуждения, чувствуя неловкость оттого, что нечего нам сказать друг другу.

Когда заседание закончилось и все поднялись со своих мест, в просвете между головами я опять увидела глаза председателя художественного совета. Это был все тот же взгляд, грустный и внимательный, похоже, что Адам Петрович ждал от меня чего-то. Главный художник сложила платки своей фабрики в чемоданчик и ушла, я тоже поглядела на дверь, потом на Адама Петровича, и женская моя натура взяла верх — нет, то было не любопытство, скорей деликатность, не могла я повернуться и уйти, оставив этот странный взгляд без ответа.

— Вы что-то хотите мне сказать?

Он кивнул, поглядел на женщину, которая вела протокол, и тем же своим грустным настойчивым взглядом попросил ее уйти. Она поняла его сразу, собрала листки и вышла из комнаты. Адам Петрович сел на свое прежнее председательское место и, уже не глядя на меня, спросил:

— Я не ошибся? Вы… — он назвал мою фамилию.

— Да.

— У меня к вам просьба…

Просьба его была выполнимая, хотя вряд ли в нашем архиве сохранились те материалы, которые его интересовали. Не стоило посылать столько загадочных взглядов ради такой простой просьбы. Может быть, его удивило, что архив заинтересовался работами местных художников? Это не столько удивительно, сколько смешно.

— Я здесь случайно. Дочь привела. Это ее платки наделали здесь столько шума.

— Интересная работа.

— Могут взять на выставку?

— Вполне.

— А после выставки ваш совет сможет еще раз вернуться к ним?

— Вряд ли.

— Значит, фабрика их выпускать не будет?

— Не будет.

Он сидел за столом, положив перед собой руки с длинными сухими пальцами. Тяжелые веки прикрывали глаза, шея устала держать голову, и подбородок коснулся груди. Я поднялась, попрощалась и вышла.

Бывают дни, которые будто выпрашиваешь у судьбы. Я этот день выпросила. Не было бы ничего такого в моей жизни, если бы поехала, как и должно сегодня было быть, в библиотеку. Статья моя продвинулась бы на две-три страницы, и я бы сейчас шла к автобусной остановке с чувством выполненной работы, а главное, со спокойной совестью. Так нет же — сошла со своей дороги, забрела в чужой лес и теперь блуждаю в трех соснах, пытаюсь выбраться. Томка бросила меня. Ей было плохо, обидно, она поднялась и пошла. А человека, которого привела с собой, — забудем, что я ее мать, — просто человека, пошедшего за ней ради нее, бросила.

Я шла и думала о Томке. Хотелось быстрей прийти домой и с порога спросить: «Знаешь, с чего начинается предательство? С того, что забывают о другом человеке во имя себя. Сначала забывают, потом намеренно не помнят, а если вспоминают, то для того, чтобы подставить его под удар вместо себя». И тут же слышала в ответ веселый Томкин голос: «Я уже давно твержу — нужен магнитофон. Пропадают такие речи».

Они действительно мечтают о магнитофоне. За пятьсот рублей. С двумя стереофоническими колонками. Если такое случится, охватят музыкой квартир восемь нашего почтенного, спокойного дома.

— Ты не считаешь, что вы с Борькой пропустили все сроки, когда без магнитофона нет жизни? — спросила я, едва Томка заикнулась о двухстах рублях — «триста мы наскребем». — Магнитофон — это от пятнадцати до восемнадцати, потом человек уже сам старается что-нибудь сказать. Собственным голосом или делом оглушить пространство.

— А Енька? — спросила Томка. — Ведь растет же, все канет: и голос его, и словечки.

Слово «Енька» вышибает меня из седла. Томкин сын сам себе дал это имя, до двух лет у него заедало с шипящими. У меня не только любовь к Еньке, это еще и чувство вины, которое мне внушили его родители. Я только считаюсь бабушкой, одно название, пользы от меня ноль целых ноль десятых. Когда Енька вырастет, то, конечно, будет гордиться, что бабка его — доктор наук, директор одного из самых больших архивов, а что эта бабка не выстирала ему ни одной пеленки, этого он помнить не будет, это целиком останется на моей совести.

Томка, как всегда, перебарщивает: стирала я Еньке пеленки, и ночью к нему поднималась, и в консультацию возила, но их бы, безусловно, больше устроила бабушка без ученой степени. Они в первый год здорово намаялись. И я вместе с ними. «Он спит», — и мы уже не жили, а парили, объяснялись жестами. Томка и Борис несли службу по часам. Никогда не забуду, как Борис вернулся с защиты дипломной, Томкино дежурство кончилось, и она простодушно похвасталась, что все четыре часа Енька спал. «Тогда не считается, — сказал Борис, — если спал, то не считается, накинь себе еще четыре часа». Они учились на одном курсе. Из-за Еньки Томка закончила институт годом позже.

— Еньке не нужен магнитофон со стереофоническими приставками, — сказала я тогда Томке. — А ты не на паперти, стыдно вымогать под младенца такую дороговизну. Давай купим дешевенький.

— Но ты же сама говорила, что самые дорогие вещи — это те, что стоят дешево.

— Я много чего говорю, но ты запоминаешь только то, что тебе надо…

Я сердилась на Томку, спешила домой и не хотела туда. Как всегда, под такое настроение приходили мысли, что надо покупать кооперативную квартиру, однокомнатную, с большой кухней. Стану жить одна, буду забирать на выходной внука. И тогда будет считаться, что я им помогаю, развязываю руки, даю возможность сбегать в театр или в гости. А теперь, что бы я ни делала, как бы ни надрывала себе сердце, желая им лучшего, переживая их ссоры, творческие удачи и неудачи, как бы ни сгибалась в три погибели, волоча домой сумки с продуктами, все это не в счет.

У кабалы, кроме обычной силы, есть еще какая-то магическая. Домой мне не хотелось, а троллейбус, подошедший к остановке, до которой я добрела неведомо как, докатил бы меня сейчас за пять минут до моей старой подруги. Мы бы сели с ней на кухне, поставили на плиту чайник и сразу бы настроили друг друга на веселый лад. «А помнишь, как ты в Москве вскочила в будку «Справочное бюро» и спросила у очереди, как найти камеру хранения?» «А помнишь того морячка, который слал тебе с Балтики письма с вопросительными знаками: «Здравствуй, Оля! Это пишет тебе Коля?» У нас свои воспоминания, послушать нас, так все свои молодые годы мы только и делали, что смеялись и веселились. Оттуда я могла бы позвонить Томке: «Нет худа без добра. Понесешь платки на выставку. Околелых еще увидит свою жену с самоваром на голове». Но, страшное дело, я не могла поехать к подруге, хотела и не могла. Могла ехать только домой.

Во дворе на краю песочницы сидел Енька. Опять выпустили одного, мало им случая с собакой, которая до слез напугала мальчика.

— Енька! — крикнула я, ожидая, что он бросится ко мне, но не тут-то было: глянул хмуро, перевалил ноги в песочницу, повернулся ко мне спиной. Я подошла к нему:

— Енька! Ты что? Не узнал меня?

— Я ужжэ не Енька. Я Женя.

— Скажи, пожалуйста! Я же не знала. У меня внук Енька, иногда мы его зовем Енотом Борисычем. Очень похож на тебя.

— Так это же я!

— Но ты ведь Женя, а тот Енька.

— Я сразу два мальчика: и Женя и Енька.

— Наконец-то разобрались. Так вот, пусть Енька идет со мной, а Женя остается.

Енька поднялся, протянул мне руку. Дурачок доверчивый, пошел и оглянулся, не остался ли в песочнице Женя.

Томка пекла пирог. Самый радостный домашний запах встретил нас в прихожей. Томка, красивая, румяная, с косичкой на затылке, в синем фартуке с красными карманами, выскочила к нам.

— Веди его обратно. Борька пошел в магазин, сейчас, наверное, бегает по двору, ищет свое чадо. Кстати, у нас новость: с сегодняшнего дня он Женя.

— Мы уже познакомились.

Из комнаты вышла Марина. Томкина подруга еще со школы. Томка рядом с ней сразу померкла. Надо иметь Томкин характер, чтобы так спокойно, без тени зависти относиться к Марининой красоте. Я сама видела, как даже пожилые женщины оглядывались. Но Томка, потому она и Томка, гордится Марининой красотой, каким-то образом считает эту красоту своим достоянием.

— Я пойду встречу Борьку, — говорит Марина, глядя на меня влюбленными, преданными глазами.

В шестом классе она объяснилась мне в любви и с тех пор под хорошее настроение то взглядом, то словом подтверждает стойкость своего чувства. Борис не замечает ее редкостной красоты, и это меня поначалу удивляло, пока не услышала однажды: «Будешь повторяться, халтурить и станешь Мариной». Разговор шел о каком-то очередном Томкином платке.

Когда за Мариной закрылась дверь, я сказала Томке:

— Как же ты могла уйти и бросить меня среди совсем незнакомых людей?

— Бедная моя Красная Шапочка! — Томкина горячая щека коснулась моего лица. — Как же тебя не съели злые волки? — Волосы ее пахли пирогом, и вся она в эту минуту была как теплый румяный оладушек. — Я не бросала тебя. Я просто ушла оттуда.

Енька не выносил, когда мы обнимались, он одобрял наши родственные связи, но стыковаться они должны были только на нем. И сейчас он стал отдирать от меня Томку, настойчиво, без слов протиснулся между нами и, уткнувшись головой в Томкин живот, для вящей убедительности ущипнул ее за руку. Тут же этой рукой получил шлепок и отошел с чувством до конца выполненного нелегкого дела. Томка направилась в кухню, я за ней.

Разговор наш не кончился. Я страдаю, а она, оказывается, просто ушла. Может быть, дети вообще не бросают родителей, а просто уходят? А матери бегут за ними, стараясь попасть в их след?