стал божий странничек, хоть на паперть ставь, если б церковь была. Недавно помидоры принес. Не пожадничал, самые большие, крепенькие отобрал.
«Вот помидоры, Катерина, хоть соли, хоть на подоконник положь, дойдут».
«Спасибо, — ответила, — если тебе чего надо — моркошки или там свеклы — бери с моих грядок, не считайся».
«Ничего уже мне теперь не надо, — Афанасий в последнее время и голосом и видом своим бил на жалость. — Мне б с тобой замириться, тогда и помирать можно».
«Живи! — Катерина не верила в его слабость, просто поменял политику: то молодился, мол, другую найду, тогда покусаешь себе локти, а теперь на жалость напирает. — Тебе, Афанасий, теперь только жить и жить. Пенсия идет хорошая. И огород хороший. Правда, дети на твою старость ни копейки, но это ты уж на свой манер детей вырастил».
Детьми бы могла его и не попрекать. Денег хоть и не давали, зато наведывались. Довольны были, что развелся с ней, топали по крыльцу, когда приходили, кричали, смеялись. И все для того, чтобы показать Катерине: она тут никто. Перегородка внутри дома тоненькая, каждое слово слышно, и Катерина иногда вступала с ними в разговор:
«Артисты! Вам бы на сцене представление давать, а не мне. Да не замирюсь я с вашим отцом, не бойтесь! Останутся вам его денежки! Только долго вам ждать, он еще годов тридцать — тридцать пять протянет».
За перегородкой наступала тишина, отвечал Афанасий:
«Стыдно, Катерина. Они же дети мои, за что ты их так?»
Второе полотенце, женщины в магазине угадали, она купила Афанасию. Много чего он со своего огорода ей за это лето передавал, надо его хоть полотенцем отдарить. Прошла по тропке к его крыльцу, дверь изнутри на крючок закрыта. От чужих крючок, ей открыть его ничего не стоит. Поддела через щелку снизу пальцем, и открылась дверь.
На кухоньке и в комнате у Афанасия порядок. Клеенка на столе отмытая, блестит, полотенце на крючке чистое, и пол подметен. Умеет жить один Афанасий. Было время научиться: до нее двенадцать лет вдовствовал и после нее уже седьмой год один. Хотя этому вряд ли научишься, аккуратность или есть в человеке, или нет ее, как и жадность. Сколько раз она, еще до Афанасия, когда жизнь наладилась, пыталась прижать себя в расходах, полюбить копейку. Соберет рублей двести, и не спится, думы одолевают, на что потратить. И такими большими эти двести рублей покажутся, хоть в Крым поезжай, под пальмы, хоть пальто с каракулевым воротником заказывай. Только голову себе заморочит, куда и на что деньги потратить, как сама жизнь возьмет и ими распорядится: то сын квартиру получит, надо посылать на обзаведение, то какой-нибудь прохвост на порог заявится, рубероид предложит купить, деньги на новую крышу и уйдут. Только с Афанасием эта морока кончилась. Не стало денег. Все, как в песок, в новый дом уходили. В магазине кофты чисто шерстяные выбрасывали, плащи венгерские, а она даже в ту сторону и не глядела: «Вот отстроимся, тогда уж!» Но отстроились — долги остались, да еще веранду пристраивать задумали, и конца той стройке не видно было.
«Когда же начнем жить?» — спросила она однажды у Афанасия.
«А это что тебе, не жизнь?»
«Жизнь, конечно, но другие веселей живут. В гости друг к дружке ходят и ездят, вещи всякие в дом и на себя покупают».
«И в этом ты видишь веселье? — Голос у Афанасия звучал беззлобно, все, о чем он говорил, было давно обдумано. — А мое веселье — любовь к тебе, дом наш, спокой. Они свои деньги пропьют, а потом за печень хватаются, у врача под дверями в очереди сидят. Или натянут на себя заграничную вещь, а как были без нее пеньки, так и в ней обрубки».
Катерина слушала его с благодарностью; какой бабе в ее годы кто скажет: мое веселье — любовь к тебе…
— Афанасий, — позвала она из кухни своего бывшего мужа, — это я, Катерина.
— Иди сюда, — послышался его слабый, кроткий голос, — что-то в голову бьет, прилег я.
Она вошла в комнату, увидела его лежащим поверх одеяла на кровати и опустилась на стул.
— Подарочек тебе принесла. Полотенце. Гляди, какое рыженькое.
— Ничего мне не надо. Оставь его себе, Катерина.
— Я же твои подношения беру. Не возьмешь полотенце, принесу назад помидоры.
Афанасий поднялся, спустил с кровати плохо гнущиеся ноги в серых шерстяных носках, сел, и борода коснулась коленей.
— Ты бы бородку окоротил, — посоветовала Катерина, — и охота же стариком корявым выглядеть.
— Какой есть, — откликнулся Афанасий, — ты лучше скажи: натешилась на мой счет? Довольная теперь всем?
Катерина, жалея его, но без прощения, покачала головой:
— Опять про свое. Вот так и помрешь, а в голову никакого понимания не допустишь.
— А что понимать? Воли захотела. А в труде, спокойствии, в уважении и любви жить не захотела.
Катерина эти слова слышала уже не раз.
— Хороша любовь! Щи пустые из общей миски, а тысячи на книжечке отдельно. И хватит об этом, Афанасий, когда все это было, забылось.
— Кому же я эти тысячи берег? Нам и берег. Что нас впереди с тобой поджидало? Старость и немощность.
Когда-то она каждому его слову верила, хоть бы он ей раз поверил.
— Нету старости, Афанасий. Хворь есть, обман есть, и мысли через это всякие тяжелые тоже есть. А какая старость, когда рядом два человека в любви и доверии? Живут они, сколько проживется, и помирают в один день или следом друг за дружкой. Ты мне другого простить не можешь: не схватилась я за твои деньги, не стал ты мне через них лучше и дороже.
Видно, попала в точку, потому что Афанасий еще ниже пригнул голову, закачался и прохрипел:
— Уходи! Бери свой подарок и уходи. Раньше ты меня не прощала, теперь я не прощаю.
Катерина ушла. Вот как он ее понял! Мириться она приходила. Никогда он ее не понимал и теперь не хочет. В свою жизнь ее принял, согнул, скрутил, чтобы жила по его понятиям, а чтоб не вырывалась, обволок словами про любовь, про уважение. Не любил. Если б любил, жалел бы. «Отдохни», — когда бы сказал, купил бы чего, порадовал.
Пришла на свою половину, за сердце схватилась: вот ведь беда какая, дышать нечем! И слов нет, чтобы людям объяснить: не может она с ним жить под одной крышей. «У вас полдома, а что вам муж бывший не нравится, так это ваше личное дело». «Не надо было замуж во второй раз выходить». «Вы сейчас не являетесь по закону вдовой фронтовика». Надо бы письмо в Москву, какому начальству повыше написать, попросить, чтоб вернули права. Кому она изменила? Ивану? Да он бы первый, подведи ее кто сейчас к нему, заплакал бы над ее жизнью. Это она бы ему сказала: прощаю тебя, Ваня, что я всю свою жизнь без тебя прожила. И он бы ей ответил: ты жила, как могла, и ни мне, и никому ты не изменщица.
Выпила воды, но внутри не унялось, палило. Подошла к стенке-перегородке и стала биться об фанеру головой и кулаками.
— Чтоб тебе провалиться на твоих деньгах и на твоем расчете! Нету мне прощения, нету воли жизни рядом с тобой!
Она долго кричала, и редкие прохожие, проходя мимо их с Афанасием дома, замедляли шаг: «Опять эта Катерина».
Хоронили Афанасия в холодный октябрьский день. Народу возле дома собралось много. Потоптали, сровняли с землей грядки, но на Катеринину половину двора не перешагивали. Дочери Афанасия — их у него было три — вместе со своими детьми, мужьями, тетками и другой родней сидели вокруг гроба в большой комнате, а все остальные толпились вокруг них и на кухне. Кто приходил из опоздавших, стояли возле крыльца и на огороде, в дом уже было не протиснуться. Только когда появилась Катерина, все расступились, и она по этому коридору прошагала прямо к изголовью гроба. Постояла, вытирая концами платка слезы с лица, поцеловала покойника в лоб и тем же коридором, который опять, потеснившись, образовали люди, вышла во двор. Все думали, что она уйдет к себе, попрощалась, выполнила свой долг и незачем больше в такой день мозолить родне глаза. Но Катерина осталась во дворе, и, когда пришел грузовики в него полезла родня, Катерина тоже полезла и села на скамейку лицом к гробу.
Паника началась, когда вернулись с кладбища. Катерина была на своей половине, лежала на диване в пальто и платке, стараясь не вслушиваться в голоса за стенкой. На поминки ее не позвали, и она решила, что маленько полежит, отдохнет и уйдет из дома. Голоса за стеной гудели неразборчиво, волнами, как в бане, но потом гул стих, и стали доноситься разборчивые слова.
— Это она его заставила!
— А если в суд? Если доказать, что сделал он это в беспамятстве?
— Я сама, собственными глазами видела другое завещание…
Вскоре на Катеринину половину пришел муж одной из дочек Афанасия. Был он уже изрядно пьян и разговаривал с ней свысока.
— Лучше нам полюбовно это дело уладить. Сразу предупреждаю, что закон хоть и на вашей стороне, но мы от своего не отступимся.
Вот и дождалась она закона, встал он наконец на ее сторону. Только не этот ей закон нужен был — другой. Не богатства она чужого добивалась, а прав своих вдовьих.
— Оставил все вам покойничек — и дом и деньги.
— Знаю, зачем он это сделал, — ответила Катерина, — чтобы и мне, как ему, об старости день и ночь думать, об том, что деньги есть, а жизни нету.
Мужчина что-то такое понял в ее словах и быстренько так настроился закончить свое дело: достал из кармана листок, голубенькую шариковую ручку и велел Катерине писать на том листке по его подсказке. Не знал он, что никогда в жизни она ничего не писала и писать не собиралась. Когда Катерина вернула ему листок и ручку, мужчина повысил голос, стал угрожать. Вынудил ее в такой печальный день схватиться за кочергу. Выгнала его Катерина, закрыла дверь на засов и до самого утра проспала, не раздеваясь, не слыша голосов за стеной, словно не в сон, а в воду камнем ушла.
И опять был приемный день в райисполкоме. И снова Катерина требовала себе жилье. Стояла посреди кабинета большая, воинственная, совсем уже старая, если бы не держалась так прямо и не говорила так громко.
— Екатерина Поликарповна, — изнывая от бессилия что-нибудь втолковать ей, говорил председатель, — когда ж это кончится? Вы уже в шестой или в седьмой раз на приеме. Чего вы хотите? У вас же теперь дом. Отдельный дом!