— Ну, досказывай.
Он не знал, что досказывать, оп все сказал.
— Так он женился на матери и занял, выходит, твое место?
Случайно она попала в яблочко, хоть имела в виду совсем другое.
— У него своя квартира. Поменялся, теперь живет в нашем доме.
Аркашкина мать удивилась:
— Так ты радуйся. Мать-то свою жилплощадь тебе оставит.
И тут Аркашкина бабка, которая за все время не проронила ни слова, тихонько, как мышь, скребла сковородки, вдруг подала голос:
— Выродится такой ублюдок и потом ходит по квартирам, судит мать.
Женька дернулся, как от удара. Бабка была сгорбленная, вокруг головы у нее искусственная коса, сплетенная из желтых ниток. Она была матерью Аркашкиного отца, и поэтому Аркашкина мать называла ее на «вы».
— Не лезьте не в свое дело, мамаша.
Но старуха сделала вид, что не слышит.
— Вот народи своих детей, — она подошла к Женьке, и он испугался, что она схватит его своими сальными, в черных крапинках после сковородок руками, — народи их, купи им штаны, ботиночки. Себе не купи, а им купи. Кусок из своего рта вырви и им сунь. А потом скажи им: идите, дети, по чужим дворам, славьте родителя, расскажите, какой он дурак. — Она вдруг заплакала, провела ладонью по щеке и оставила на ней черный след, повернула голову к невестке, и тут Женька услышал такое, о чем никогда не задумывался. — Они из армии явились! А мы что, разве не явились? Мы тоже на этот свет, как они, явились, тоже люди…
Они повидали почти всех своих одноклассников. Ходили вместе, устало улыбались, слушая, кто, где и как устроился. Про себя считали: одни устроились, другие пристроились. Аркашка долбил: «Я, Женька, не буду отпуск догуливать. Поеду в Чебоксары. Как только ребята письмо пришлют, что общежитие есть, сразу еду». Женьке тоже хотелось в Чебоксары. Но в нем жила еще армия, помнилась тоска по дому, и он боялся, что в Чебоксарах вновь вспыхнет эта тоска. И еще была Зина. Семи дней еще не прошло. Он не звонил ей и не виделся. Узнал, что она недавно ушла с фабрики, поступила в технологический институт.
Катя Савина со своим очкариком не развелась. Он встретил ее в сквере на скамейке рядом с детской коляской. Катя читала журнал, в коляске спал щекастый ребенок, из-под одеяла торчали ноги в ботинках, на подошвах налипла земля.
— Год и два месяца, — сказала Катя, — зовут Пашкой. Павел. Редкое имя, правда?
Он хотел спросить, а как зовут очкарика, но спросил другое:
— Ну и что дальше?
— Ты про жизнь? А кто это когда знал или знает?
— Учишься?
— И учусь, и работаю, и еще вот этого деспота выращиваю. На тебя, Женька, хорошо армия повлияла. Ты каким-то другим стал.
— Каким же?
— Не знаю. Менее заносчивым, что ли.
Ему не понравились ее слова.
— А ты не изменилась. Очкарика, наверное, своего затерзала разговорами.
— Очкарика своего я люблю. Слыхал про такое? Про любовь.
— Слыхал. Ты мне вот что скажи: еще детей рожать будешь?
— Нет.
— Почему?
— Мать жалко. Ведь на ней еду.
После разговора с Катей осталось хорошее чувство. Хорошо, когда человек откровенен, не выпендривается, и еще хорошо, что ты имеешь право говорить с ним, как с другом, потому что знаешь его с первого класса. И еще он подумал о том, что молодость — самое странное время. Вот Катька родила Пашку. Полюбила, вышла замуж и родила. А могла бы и не выйти. Герка Родин работает на заводе, говорит: надо было после восьмого идти, протирал штаны на этой парте самых прекрасных два года. Сашка Югов где-то с экспедицией на Севере. Всех по своим местам растыкала жизнь. А может, не по своим? Странно и страшно, что жизнь твоя зависит иногда от тебя. Поеду с Аркашкой в Чебоксары — и будет у меня одна жизнь, засяду за книги, поступлю в институт — другая жизнь. Женюсь на Зинке — третья. Так что же из трех? А может, из ста? А есть, наверное, и одна-единственная?
— Мне так горько, — говорила она, — что ты от меня сейчас дальше, чем тогда, когда действительно был далеко. Я всю жизнь хотела быть тебе другом, а потом матерью. Может, в этом и была моя ошибка. Я слишком была современной. А любовь матерей и эгоизм детей — старинные чувства, их формировали тысячелетия.
— Что ты от меня хочешь?
— Это тоже извечный вопрос. Все матери хотят, чтобы их дети были хорошими, добрыми, умными, чтобы они были лучше их.
— Почему же ты не сделала меня таким?
— Если бы ты сам себя слышал! Я старалась. Видимо, тот человек, которого ты ненавидишь, помешал мне. Мне надо было посвятить тебе всю свою жизнь.
— Но ты не посвятила. А если бы посвятила, я бы, наверное, просто не выжил. Ты и так много лет жила моей жизнью.
— И ты в э т о м упрекаешь меня?
— Да. Ты учила со мной уроки, была всегда третьей в моей дружбе, ты даже в армии воспитывала во мне любовь к себе, писала письма командиру части. И в результате всего во мне произошло вот что: если моя жизнь принадлежит целиком тебе, то взамен подавай свою. А ты всю не отдавала. Вот почему я ненавидел твоего Никанора.
Она поднялась, подошла к зеркалу, расчесала густые каштановые волосы и сказала незло, как от чего-то освобождаясь:
— Пошел ты к черту! Мне надоел этот бесплодный разговор. У тебя действительно своя жизнь. Что будешь делать?
— Поеду в Чебоксары. Там стройка. Строят завод промышленных тракторов. Мы с Аркашкой ждем вызова. Кстати, я бы хотел об этом поговорить и с Никанором.
Она подошла к нему: он был выше ее на голову и смотрел на нее сверху вниз.
— Произошло одно непредвиденное обстоятельство: Никанор не хочет тебя видеть. Он не жил твоей жизнью. У него нет к тебе родительских чувств, и обида у него на тебя по этим причинам железная.
— Ты как будто даже рада?
— Нет. Сколько буду жить, сердце мое самой больной болью будет болеть только по тебе. И прощать и оправдывать тебя самой щедрой мерой буду на этом свете тоже только я.
— Ты так красиво и складно говоришь, даже обидно, что у меня с детства иммунитет к твоим словам.
— Никанор говорит: даже у самых великих педагогов собственная практика не всегда совпадала с теорией.
— Ну, если говорит Никанор…
— Алло! Зина?
— Да.
— Это я, Женька, здравствуй. Ты слыхала, что я вернулся?
— Да.
— Давай встретимся. Где?
— А зачем?
— Опять «зачем»? Повидаться.
— Зачем нам видаться?
— Ну ладно. Один вопрос: у тебя кто-нибудь есть?
— Поняла. Нет.
— Ты меня еще любишь?
Зина положила трубку.
Он пошел к ней домой. Увидел подъезд, который столько раз спасал их от холода, и заволновался. В подъезде был телефон-автомат, он позвонил и сказал, что пришел к ней, стоит в подъезде. Она ответила: «Сейчас спущусь». И она действительно спустилась, снизошла. Накрашенные густо ресницы, модное пальто с двумя рядами мелких пуговиц. Прошли по двору, вышли на улицу.
— Зина, я бы, конечно, так не унижался, но дело в том, что я уезжаю. Хочу разобраться, что у нас произошло. Мы ведь не ссорились.
— Я с тобой поссорилась, — сказала Зина, — навсегда.
— Почему?
— Обиделась.
— На что?
— На все. Начну перечислять, до конца жизни не закончу.
— Ну хоть что-нибудь?
— За два года ты не прислал ни одного письма.
— Не люблю писать. Есть такие люди. И потом, у нас все расклеилось сразу после выпускного вечера. Там что-нибудь произошло?
— Нет. Это очень трудно объяснить.
— Жаль, я считал, что ты моя первая любовь.
— Это ты моя первая любовь, а у тебя ее не было. У тебя будет сразу шестая.
— Почему шестая?
— Потому что очень не скоро жизнь из тебя сделает человека.
— Армию прошел, на стройку еду, а подруга дней моих суровых считает меня подонком. Ты даже не спросила, куда я еду.
Зина остановилась, засунула руки в карманы пальто, подняла голову.
— А ты меня о чем-нибудь спрашивал? Почему после выпускного я пошла на фабрику? Что у меня дома тогда было? Как я жила? Вот и мне совсем неинтересно, куда ты едешь и что с тобой будет. И еще этот вопрос: «Ты меня еще любишь?» Меня, меня… Я вообще таких не люблю. И больше не смей, первая любовь, передо мной появляться.
Она пошла от него быстрым шагом, он смотрел ей вслед и увидел, как она вытащила из карманов руки и побежала. Может, ей показалось, что он догоняет.
Стоило отлучиться на два года, как все корабли пошли своим собственным курсом. Можно, конечно, об этом не думать, утешаться лихой фразой: «Я сжег свои корабли». В конце концов, кто проверит, сжег ли ты их или они сами умчались на всех парусах от твоего берега.
Добили ребята. Пришло долгожданное письмо.
«Ты, Аркадий, пока не говори Женьке, с общежитием плохо. Нам дали только потому, что явились мы в полной выправке, пригрозили, что пойдем в райком. Но через два месяца гарантируют. Так что пусть Женька пока не спешит. А ты приезжай, перебьемся».
— Не понимаю, — сказал Женька, — почему ты перебьешься, а я нет?
Аркадий пощадил.
— Одного все-таки легче пристроить, чем двух.
…Он не знал, зачем поехал к Анечке. Увидел знакомый номер трамвая, влез в него, а потом уже понял, что едет к ней. Анечка обрадовалась: «Евгений, Евгений…» Под столом, посреди комнаты лежала собака, белая, в рыжих подпалинах. Смотрела в сторону, а хвост ходил ходуном, отбивая дробь на паркете.
— Она тебя полюбила, — сказала Анечка, — видишь, как хвостом молотит?
Он не зря пришел. Есть все-таки на свете живые существа, которые любят, не выясняя, хорош ты или плох, любят просто потому, что полюбили.
— Чья? — спросил Женька.
— Скальский оставил. Совершенно неожиданно вызвали на съемки в Казань. — Анечка вздохнула, это был вздох отчаяния. — Евгений, с этой собакой у меня с утра до вечера сплошной тихий ужас. Щенком она стоила сто рублей, а теперь и представить невозможно, сколько. Самое ужасное то, что у нас с ней разные скорости. Боюсь, что она мне все-таки выдернет руку вместе с поводком и убежит. И потом, ей надо отдельно варить.