Я не помню, чтобы сказал Валентине о том, что начал чувствовать действие препарата, но в какой-то момент она встала со стула и подошла ко мне. Подняла мою правую руку со стола. Ее пальцы были холодными и костлявыми. Она сжала мою ладонь в кулак, мизинец при этом оставив оттопыренным. На коленях у меня было расстелено синее кухонное полотенце. Край разделочной доски находился на одной линии со столом передо мной. Валентина расположила мою руку так, чтобы мизинец был прижат к разделочной доске, а остальная часть ладони находилась под ней; тыльные стороны сжатых в кулак пальцев были при этом вжаты в изогнутый внешний край стола.
Валентина взяла мясницкий нож – лезвие длиной аж с ее предплечье! – и произнесла:
– Не двигайся. Прошу.
Я, конечно, все еще качался на волнах, но был пришвартован.
Она прижалась бедрами к столу, и тот задрожал, и мои внутренние воды покрылись рябью, но рука осталась там, где была. Я не мог пошевелить ею. Рука моя стала как каменный причал, способный противостоять штормам на протяжении многих поколений. Валентина наклонилась над столом, крепко сжимая нож одной рукой, другой – перехватив мое запястье; сделала три размеренных вдоха и, осторожно опустив лезвие, навалилась на него всем телом. Ее губы напряглись в гримасе, обнажив стиснутые зубы, будто каменную стену, за которой она кричала, – и вот я стал ощущать давление. На лезвии и на коже показалась кровь. Сначала боль была просто сопротивлением, какой-то смутной весточкой с периферии телесных ощущений. Понятное дело, долго мой мизинец сопротивляться не мог – ибо плоть слаба, как принято говорить, – а сам я не мог прийти ему на помощь, потому что был где-то далеко-далеко и не мог заступиться ни за эту свою частичку, ни за любую из других. И в какой-то момент мизинец сдался. Лезвие с громким стуком вонзилось в разделочную доску. Боль от давления ушла, и теперь на кончике моего пальца вспыхнуло пламя, едва только хлынула кровь. Из-под маски понеслись пронзительные визги. Я мог бы притвориться, что эти звуки издаю не я. Валентина уронила нож на стол и ахнула, как будто от удивления. Она накрыла мою руку белым кухонным полотенцем и прижала к кровоточащему обрубку мизинца – но не сильно, так как уже потратила всю свою мощь. Огонь на кончике моего пальца быстро поглотил бо́льшую часть кислорода и превратился в тлеющие угли, достаточно горячие, чтобы расплавить железо. Валентина приподняла полотенце, чтобы взглянуть, и это было ошибкой, потому что крови потекло больше; да и отрезанный палец, как выяснилось, упрямо оставался прикрепленным к руке посредством тонкого, как паутинка, кусочка кожи. Валентину передернуло от рвотных позывов, но, к ее чести, она закончила работу быстрым движением ножа, прежде чем повернуться к раковине и блевануть в нее. Я кое-как замотал руку мокрым полотенцем. Кровь на разделочной доске блестела и чарующе переливалась, как разлитая ртуть или нефть, как последствие какой-нибудь экологической катастрофы, стремительно расширявшей зону бедствия – вон, уже и на скатерть вытекло.
Я взял отнятый кусочек себя левой рукой, сжал в кулаке, словно защищая. Он был все еще теплый в моей ладони. Напоследок мой порядком удивленный мозг решил послать ампутированному мизинцу приказ немного пошевелиться. Не знаю, как бы я воспринял, если бы палец вдруг реально скрючило. Полагаю, никак.
Валентина вернулась от раковины спокойная. Может, она просто сумела-таки отрешиться от всего этого дерьма. Она туго обернула мою руку красным кухонным полотенцем и закрепила повязку двумя полосками клейкой ленты. Я не заметил, откуда взялась клейкая лента. Я встал со стула, чуть пошатываясь, но с уверенностью, что не упаду. С падениями было покончено. Ощущение безопасности вернулось: боль притупилась, будто я шмыгнул за укрепленный редут. Худшее было позади. Возможно, впереди таилось что-то похуже, но это «что-то» будет позже, и я смогу подумать о нем потом.
Валентина сполоснула нож в раковине. Завернула разделочную доску и два других кухонных полотенца в скатерть и выбросила сверток в мусорное ведро. Опрыскала кухонный стол чистящим средством, протерла – и все, никакой крови. Будто ничего и не было.
Она положила руку мне на поясницу и легонько подтолкнула к выходу из кухни. Я думал, Валентина собирается отвести меня обратно в тот кабинет и поставить в угол, чтобы я снова стал артефактом, но она вернулась в гостиную, и я не пошел за ней, потому что не должен был этого делать. Я предположил, что она забралась на раскладной диван-кровать, потому что пружины каркаса жалобно скрипнули.
Если бы я рассказывал историю, если бы все это выдумывал, то сказал бы, что она бросила: «До свидания» или, что более соответствовало ее юмору и характеру, «Быстро не гони, а то потом медленно понесут». Но у Валентины не нашлось для меня прощальных слов в реальности, она просто оставила меня в покое.
Я выплыл из дома и направился к своей машине на автопилоте, на том же самом автопилоте, что потом доставит меня в больницу. Я нежился на сиденье, будто достиг трансцендентности простым нахождением за рулем. Вдруг мне вспомнилось, что работа еще не закончена. Вспомнилось без тревоги – просто еще одно задание, безобидный пунктик в списке дел, который можно вскоре вычеркнуть и надолго обрести покой в душе.
На мне все еще была маска, а отрезанный мизинец я сжимал в кулаке. Раскрыл ладонь: ну и ну, а пальцев-то, оказывается, так много, как я раньше не замечал. Мизинец выглядел таким маленьким, но в то же время безупречно вылепленным, красивым. Красивым, потому что когда-то он принадлежал мне – я его на себе вырастил, как фруктик. Мякоть не казалась вялой. Господи, ну и хорош же он на ощупь. Тактильный кайф.
Я с любовью положил мизинец на бедро и потянул за край маски, пока не освободил нижнюю часть лица. Порыв холодного воздуха не доставил мне удовольствия, но с этим пришлось смириться. Я уже скучал по безопасности и теплу маски. Я положил мизинец в рот, стараясь держать его подальше от зубов. Моим зубам нельзя было доверять. Они всегда горели желанием что-то молоть и жевать. Приложив мизинец к кончику языка, я надавил на него, прижимая к нёбу, и палец пришелся мне по вкусу, как будто ему было самое место там, а не на моей руке. Я почувствовал вкус меди и соли, и мне это не понравилось. «Может, он еще шевельнется?» – вопросил мозг снова и еще раз послал ту команду в никуда. И палец снова не откликнулся… но даже если б и откликнулся – повторюсь, это бы меня не удивило и уж точно не остановило.
Я сглотнул, потому что так было предписано в сценарии. У меня пересохло в горле, слишком пересохло, и, восставая против моих действий, оно попыталось отторгнуть мизинец. Он застрял, и я понимал, что не могу из-за него дышать, но паника не накатила. Я знал, как быть.
Я снова натянул маску. Мой рот вошел в нее – и стал ртом Глиста. Мое горло мгновенно расширилось – не только для того, чтобы вместить мизинец, но чтобы я мог, если возникнет на то желание, проглотить весь мир.
НАТ. ПРИГОРОДНАЯ УЛИЦА, ВЕЧЕР – ПРОДОЛЖЕНИЕ
Клео бежит по улице. Она одна.
Ее движения – плавные, уверенные; можно подумать, что так она сможет мчать всю ночь напролет, если потребуется.
НАТ. ДОМ КАРСОНА – ПРОДОЛЖЕНИЕ
Клео останавливается перед домом Карсона, у ПОДЪЕЗДНОЙ ДОРОЖКИ.
Далеко впереди – гараж, его широкая дверь поднята вверх до отказа. Она напоминает чей-то зев, огромную пасть – и Клео беспомощно смотрит туда, не в силах отвести взгляд. Но это не взгляд оленя, застигнутого врасплох лучами фар на лесной дороге. В нем есть что-то от очарованности, от странного восторга.
Мы боимся за Клео – но также боимся и того, что она может сделать, что способна показать нам.
КЛЕО (нерешительно, зная по фильмам ужасов, что это ошибка, но все равно выкрикивая его имя): Карсон?
И тут в поле зрения появляется Глист – судя по всему, он только что покинул ДОМ. Он встает перед ГАРАЖОМ.
В руках у Глиста – все, что осталось от тела Карсона. Он несет его так, будто это тренировочный манекен, который Карсон принес в заброшенную школу.
Теперь, хорошо видимый, Глист небрежно забрасывает тело в гараж. Мертвый Карсон с грохотом врезается в банки из-под краски и пустые ведра – его приземление незаметно в темноте, царящей внутри гаража.
Клео закрывает рот и нос руками, пока звуки, идущие из гаража, не прекращаются. Она плачет, но не безудержно.
Глист остается в дальнем конце подъездной дорожки.
КЛЕО (шепотом): Ну давай же. Теперь – мой ход.
Глист начинает угрожающе приближаться к Клео.
Она выжидает – секунду, другую, может быть, даже третью, – и тут, на этой третьей секунде, впору задаться вопросом: «Что она делает? Что, так и собирается стоять? Смирилась с судьбой – совсем как Карсон?»
И вот наконец-то она бежит прочь.
НАТ. ПРИГОРОДНАЯ УЛОЧКА – ПРОДОЛЖЕНИЕ
Клео бежит, но то и дело сбивается на шаг. И дело не в том, что она устала, – просто хочет убедиться, что Глист не отстает.
Дома, мимо которых они проходят-пробегают, отвлекают Глиста. Его манит свет в окнах, ведь если горит свет – значит жильцы на месте. Значит, можно зайти в эти дома и учинить то, ради чего Глист был создан, чему его учили.
Он замедляет шаг и обводит долгим взглядом обе стороны улицы. Он больше не сосредоточен на Клео, и она замечает это.
КЛЕО (терпеливо, подстегивая): Ну же! Сцапай меня!
Глист неохотно подчиняется.
Клео срывается на бег, держась спиной к Глисту, пытаясь походить на приманку – на кролика, подстегивающего борзую к потаканию охотничьим инстинктам.
Она ускоряет шаг единственно для того, чтобы заставить Глиста бежать быстрее.
НАТ. ОКОЛОТОК ПРИГОРОДНОЙ УЛОЧКИ – ПРОДОЛЖЕНИЕ
Теперь они на той стороне улицы, что оканчивается уже знакомой нам лесной тропой, ведущей к заброшенной школе. Круг замкнулся.
Клео пробегает мимо дома, где горит свет. Каждое окно – манящий маяк, приглашение порезвиться.
Глист замедляется, переходя на запинающийся шаг. Он смотрит на дом так, будто может сейчас заглянуть в будущее, увидеть всю кровь, его стараниями прольющуюся на мир… Он снова теряет след Клео – и, пошатываясь, направляется к дому.