своей задачи. Филиппинам нужны закаленные борцы, способные увлечь за собой других, способные донести до испанских властей требования филиппинцев, способные доказать испанцам, что филиппинцы достойны реформ. Эти кадры надо где-то выковывать. Но где? Ответ на этот вопрос приходит сам собой. Через полгода после банкета в честь министра заморских территорий Фернандо де Леона, отменившего табачную монополию, воодушевленные этим актом эмигранты создают «испано-филиппинский кружок». Его возглавляет Хуан Атайде, испанский армейский офицер, родившийся на Филиппинах и служивший там. Надо сказать, что креолы, недовольные засильем «пенинсуларес» (испанцев с полуострова), нередко смыкаются с филиппинцами в требованиях реформ для колоний.
Фернандо де Леон благосклонно разрешает деятельность кружка — ведь его руководители заверяют, что он будет «честным отражением в Мадриде общественной жизни этих далеких испанских земель, которые только и мечтают о том, чтобы укрепить славу отечества (т. е. Испании. — И. П.)». Манифест, в котором содержится эта более чем умеренная декларация, публикуется в апреле 1882 года, а в сентябре Рисаль перебирается из Барселоны в Мадрид. Он сразу же активно включается в работу кружка, старается вдохнуть в него новую жизнь. Об этом свидетельствуют дневниковые записи: «Опять дискуссия о политике, я молчал»… «Решили оживить кружок и создали комитет для переговоров с Атайде»… «Опять говорили о кружке, о чрезмерных претензиях некоторых лиц»… «Яростная дискуссия на улице Лобо»… «Решили реорганизовать кружок, но ничего не сделали, только договорились создать комитеты»… «С кружком плохо по тысяче причин — все много болтают, а когда доходит дело до взносов, отказываются платить». И опять: «Бурная дискуссия по «филиппинским делам». На заседаниях кружка Рисаль сначала молчит, потом начинает требовать целеустремленной деятельности, но тщетно — даже его авторитет не может предотвратить распада кружка, и уже 29 января 1883 года он пишет семье: «Наш кружок умер! Я сам предложил распустить его. хотя был самым горячим сторонником кружка».
Но деятельность кружка не проходит бесследно для филиппинской литературы. Стараясь объединить его участников, Рисаль предлагает им общее дело: написать книгу о Филиппинах. «Мое предложение относительно книги принято единогласно — правда, потом начали выдвигать возражения, которые показались мне несущественными». Решено, что книгу напишут лучшие перья филиппинской колонии, причем затронут все стороны филиппинской жизни — экономику, искусство, ремесла и т. д. Но и здесь Рисаля ждет разочарование: быстро загоревшиеся соавторы так же быстро остывают, и тогда Рисаль решает выполнить задачу в одиночку — у него возникает замысел первого филиппинского романа, который он осуществляет несколькими годами позже. Неудача этого мероприятия в кружке оборачивается выигрышем для филиппинской литературы.
Дела учебные и дела эмигрантские оставляют Рисалю мало времени. Но он по-прежнему пишет домой длинные письма, подробно рассказывая о своей жизни и занятиях. Причем допускает некоторые «промахи» — особенно в вопросах религиозных. Первыми годами пребывания в Мадриде можно датировать его окончательный разрыв с католицизмом. Произошло это как под влиянием краузистов, так и — особенно — под влиянием Вольтера[14]. В первый же год пребывания в Мадриде Рисаль, несмотря на стесненные материальные обстоятельства, приобретает девять томов сочинений Вольтера, страницы его дневника покрываются рисунками с изображениями фернейского мудреца. Насмешливые вольтеровские интонации прорываются у Рисаля даже в письмах к его глубоко религиозной матери: «Сегодня день святого Антонио Абада: лошадей, мулов, лошаков и прочих тварей, двуногих и четвероногих приводят к изображению святого для благословения. Все они живописно разукрашены. Понятия не имею, какая польза маленьким мулам от этих благословений — ведь у них, говорят, нет души и они не могут ни оскорбить бога, ни славить его. Этак в один прекрасный день и камни обзаведутся святым покровителем. Попробуйте и вы там цивилизоваться и подыскать патрона для буйвола-карабао». Это письмо вызывает суровую отповедь доньи Теодоры, и с тех пор Рисаль в письмах к семье становится осторожнее.
И в его публицистике появляются новые интонации, которые тоже складываются под влиянием Вольтера. Можно говорить о возникновении у Рисаля вольтеровского «я», для которого характерно сознание своей отдельности, отграниченности от мира, удел же этого последнего — страдания и муки, вызванные невежеством. А над миром возвышается мудрец и со снисходительным сочувствием, смешанным с презрением, взирает на происходящее (взгляд, восходящий еще к античности: только атараксия, отрешенность, достойна мудреца, дело которого — созерцать и постигать, а не действовать, поскольку действие есть лишь ослабленное созерцание). Такое «олимпийское» отношение явно декларируется на бумаге, но далеко не всегда выдерживается в реальной жизни — вспомним страстную борьбу Вольтера за торжество справедливости, за оправдание невинно осужденных. Рисаль связан с жизнью в не меньшей степени: декларируя отрешенность от борьбы, снисходительный нейтралитет, он на деле глубоко вовлечен в борьбу и отдает ей все силы своего ума и таланта. Отсюда некоторая двойственность его публицистики: то он презрительно отзывается обо всех перипетиях борьбы, взирая на них как бы со стороны, то выступает как активный и страстный участник этой борьбы. Следует также отметить, что появление новых «вольтеровских» интонаций не означает отказа от прежней патетики — Рисаль не раз возвращается к ней, и, случается, она в одном и том же произведении соседствует с сарказмом и иронией, что иногда оставляет впечатление непоследовательности.
Это отчетливо проявилось в серии статей, написанных в первые годы пребывания в Мадриде. Вся эта серия имеет ярко выраженную антимонашескую направленность. Рисаль как бы выполняет просьбу одного из «мушкетеров», Хосе Сесилио, который пишет «капитану де Тревилю», не зная, что тот уже стал «папой римским»: «Ты знаешь, что в нашей стране есть люди, обладающие чрезмерной властью, — это монахи, олицетворение деспотизма. Было бы хорошо, если бы ты их проучил». И Рисаль-вольтерианец выполняет заказ. Первая же статья, озаглавленная «Размышления филиппинца», начинается так: «Когда я наблюдаю за нынешней борьбой религиозных корпораций (монашеских орденов. — И. П.) и передовых людей моей страны, когда я читаю бессмысленные публикации той и другой стороны в защиту своих идей, меня подмывает спросить себя: а не следует ли и мне принять участие в борьбе и объявить себя сторонником одной из групп, поскольку не могу же я быть безразличным к происходящему в моей стране».
Разумеется, ни у кого не возникает сомнений относительно того, на чью сторону встанет Рисаль. Но он все же делает вид, будто беспристрастно взвешивает преимущества и той и другой позиции: «Если выступить против монахов, то что я получу? В сущности, ничего. Чем больше я над этим задумываюсь, тем яснее становится, что это было бы глупо и неосторожно… Если человек в наше время начинает бороться с монашескими орденами, он рискует попасть в тюрьму или быть сосланным на отдаленный остров… Что ж, я люблю путешествовать по островам, и ссыльный здесь окажется в выигрышном положении. Не нужно паспортов, безопасность гарантируется. Попаду в тюрьму? Ну а кто от нее застрахован? Зато там бесплатное жилье, питание».
Ну а если встать на сторону либеральных филиппинцев? «Монахи говорят, что все они атеисты. Кто знает, может, и так. Говорят также, что все они попадут в ад…» Что ж, размышляет Рисаль, монахам это известно лучше, чем кому-нибудь другому: «…Они правы во всем, и я встану на их сторону против моих соотечественников. Филиппинские либералы, утверждают они, все сплошь антииспанцы, а я не хочу быть антииспанцем. Доказательством их антииспанизма служит только один факт — то, что так говорят монахи». Дальше Рисаль рассуждает: а что, если филиппинцы «сделают с ними то же, что монахи сделали с еретиками в ночь святого Варфоломея во Франции?» Тогда их сторонникам придется худо, а потому «самое правильное — вообще ничего не предпринимать… Я определенно остаюсь нейтральным: добродетель всегда лежит посередине. Да, я буду нейтрален. Что мне до того, что восторжествует — порок или добродетель, если я окажусь в числе погибших? Какое мне дело до родины, человеческого достоинства, патриотизма?» Таким риторическим вопросом, который, как всем было ясно, Рисаль не мог себе задать, оканчивается статья.
Столь же едкий сарказм пронизывает статью «Вольнодумец», начинающуюся словами: «В жизни не видел существа более отвратительного, чем вольнодумец» — и повествующую об одном таком скептике — человеке достойном, но неверующем. А потому, пишет Рисаль, он всегда относился к его высказываниям с опасениями, что было нетрудно «с моей подготовкой, ибо с нежной юности я не поддавался обманчивой видимости и выставлял веру против действительности, догму против разума».
Взяв на себя роль туповатого верующего, Рисаль тем самым подчеркивает убедительность доводов своего оппонента, который утверждает, что человек «пе должен позволять чужим мнениям увлечь себя, потому что, как только он начинает вести себя в соответствии с чужими мнениями, он теряет свойства свободного человека. Совесть должна быть просвещенной и свободной от давления». Нетрудно видеть, что «чужие мнения» в данном контексте — мнения церкви, сковывающие мышление.
В конце концов оппонент Рисаля умирает и на смертном одре благословляет его союз со своей дочерью, заметив при этом не без ехидства, что не понимает скорби окружающих.
«— Как? Вы плачете? Вы, верящие в загробную жизнь? — воскликнул он. — Это я должен плакать, ибо не знаю, что станет с вамп».
В этих статьях перед нами совсем другой Рисаль, что сказывается прежде всего на стиле: вместо былой риторики и патетики — разговорные интонации, вместо возвышенности — намеренная обыденность, вместо полной серьезности и неулыбчивости — едкий сарказм. Появляется ранее несвойственная Рисалю контрастность «высоких» и «низких» материй (после серьезного разговора о боге — приглашение отобедать). Эти изменения в стиле свидетельствуют и об эволюции его мировоззрения, о более четком осознании стоящих перед филиппинцами задач.