Филиппинцы распадались на несколько крупных народностей и множество мелких племен. Северный и самый крупный остров архипелага Лусóн заселяли тагалы (Хосе Рисаль был тагалом), илоканцы, биколанцы и другие. В центральной части архипелага обитали висаянцы, на юге жили приверженцы ислама, которых испанцы так и не покорили. Испанцы объединили архипелаг: прежде разрозненные барангаи оказались связанными в единое целое, хотя единство это было насильственным, навязанным извне. Тем не менее некоторые филиппинские культуроведы утверждают, что испанцы создали филиппинскую нацию. Рассуждают они примерно так: до прихода испанцев единой филиппинско!! нации не было, к моменту их ухода она уже была, следовательно, создали ее испанцы. Один из современных филиппинских теоретиков пишет: «В сущности, Испания создала нас как нацию, как исторический народ. Филиппины были порождены Испанией и являются ее творением. Между доиспанскими племенами, знавшими только свои тотемы и табу, и нынешней филиппинской нацией такое же расстояние, как между первобытной протоплазмой и человеческим существом». Не отрицая значения испанского влияния, следует со всей определенностью сказать, что национальное самосознание филиппинцев не было сформировано испанцами; напротив, оно сложилось вопреки их воле и в борьбе с ними.
Борьба эта обычно облекалась в религиозные формы. Вначале она имела ярко выраженное антихристианское направление, а вскоре приняла формы христианского сектантства. В 1663 году на острове Панáй некий Тапáр объявил себя богом-отцом, одного из своих помощников назначил Иисусом Христом, другого — святым духом, свою приближенную — девой Марией, прочих сторонников — папами, кардиналами, епископами. За такое кощунство «святая троица» была скормлена крокодилам (старинная, еще доиспанская казнь на Филиппинах), а дева Мария обезглавлена. Событиями такого рода полна история Филиппин. Монахи видели в них только внешнюю, религиозную форму и рассматривали эти антииспанские выступления как проявления фанатичного суеверия, одержимости демонами. Они не считали их опасными для своего господства — «туземные войска», набранные за пределами района восстания, обычно легко подавляли все мятежи.
Опасны были не сами выступления, опасна была их регулярность. Собственно, это была растянутая на века жакерия, крестьянская война, упорство которой свидетельствовало не о религиозных, а о классовых причинах ее.
Сразу же отметим, что Хосе Рисаль — личность сложная и противоречивая — не понимал роли народных выступлений в формировании филиппинской нации и оценивал их невысоко. Видимо, сказывалась его принадлежность к образованной части местной буржуазии. «Мелкие восстания, происходившие на Филиппинах, — писал он, — были делом рук нескольких фанатиков или недовольных военных, которые для достижения своих целей должны были обманывать, лгать и использовать подчиненных. Ни одно из восстаний не имело народного характера, не боролось за человечность и справедливость. Опп не оставили неизгладимой памяти в народе, наоборот, народ, залечив раны и видя, что его обманули, радовался поражению тех, кто нарушил его покой».
Решающую роль Рисаль отводил просвещению, знаниям, носителями которых выступала местная правящая верхушка. Генетически она была связана с доиспанской родовой знатью, вождями и «благородными», которым испанцы доверили низшее звено аппарата колониального угнетения: барангáй (деревню) и муниципалитет (округ). Провинциальные органы управления заполнялись ужо испанцами, они же, естественно, составляли высшие органы колониальной власти в Маниле. Местную верхушку называли принсипáлией («главными»), к ней относились все, кто платил не менее 50 песо налога. Принсипалия самим своим существованием была обязана испанцам и участвовала в ограблении тружеников, но и ей, в свою очередь, приходилось страдать от произвола испанцев. В среде принсипалии зародилась местная буржуазия. Выразителем антииспанских настроений припсипалии (здесь ее классовые интересы до известной степени совпадали с общенародными) стала образованная часть верхушки, которую называли «илюстрáдос» — «просвещенные».
По своей культурной ориентации они были испанофилами, Испанию они называли не иначе как «мадре Эспанья», то есть «мать-Испания». Но, сталкиваясь с расовыми предрассудками и беззаконием, они не могли не тяготиться своим приниженным положением, тем более что, усвоив испанскую культуру, считали себя ничуть не хуже испанцев. Испания — это не только тупые колониальные чиновники и жадные монахи. Существовала еще испанская народная культура, богатейший эпос и фольклор, живопись и архитектура, литература, драмы Кальдерона и Лопе да Вега и, конечно, бессмертный роман Сервантеса. Знакомство с замечательной культурой Испании обогатило духовный мир филиппинцев. Испанские легенды о Сиде Воителе, Карле Великом вошли в филиппинский фольклор. Испанская народная музыка, несколько филиппинизированная, стала достоянием филиппинских масс, на праздниках филиппинские крестьяне поют песни, похожие на песни далекой Андалусии, пляшут фанданго и хоту и справедливо считают эти песни и танцы своими.
Илюстрадос самоуверенно полагали себя высшими носителями этой культуры, которую они без достаточных к тому оснований считали уже неотличимой от испанской. Но было бы принципиально неверным не замечать их прогрессивной роли. Они вступили в борьбу против испанского гнета, на первых порах — против монашеского засилья. В этой борьбе участвовали и немногочисленные тогда представители филиппинского духовенства, которые требовали секуляризации приходов, то есть передачи их местным священникам. Ордены всячески противились этому, ссылаясь на неспособность филиппинского духовенства к отправлению религиозных обрядов.
Симпатии филиппинцев — как простых тружеников, так и илюстрадос — были на стороне филиппинского духовенства. В середине XIX века возникло антимонашеское движение, которое не являлось чисто религиозным: в основе его лежал протест против национального угнетения и земельный вопрос, ибо ордены были главными представителями аппарата колониального угнетения и крупнейшими земельными собственниками. Выдающаяся роль в этом движении принадлежала священникам Хосе Бургосу (1837–1872), Хасинто Саморе (1835–1872) и Мариано Гомесу (1799–1872). Их призывы к секуляризации приходов и к ассимиляции Филиппин с Испанией (то есть к уравнению филиппинцев в правах с испанцами) вызвали ненависть монахов, которые жаждали расправы с ними.
Повод для расправы представился в связи с восстанием 20 января 1872 года в городе Кавите, недалеко от Манилы. Там находился арсенал, и на рабочих арсенала распространили ряд повинностей, от которых ранее они были освобождены. Рабочие подняли восстание, к ним примкнули солдаты филиппинского артиллерийского полка. Мятеж был быстро подавлен: некоторых расстреляли на месте, 149 человек (преимущественно илюстрадос) сослали в отдаленные районы Филиппинского архипелага и на Марианские острова. Оттуда часть ссыльных сумела бежать в Гонконг, Лондон, Мадрид и другие города, где возникли центры так называемого «движения пропаганды».
Гомес Бургос и Самора не имели к этим событиям никакого отношения. Единственной уликой против них была записка Саморы — он не был чужд земных утех и любил карточную игру, о которой однажды уведомил своих партнеров такими словами: «Большая встреча. Будьте непременно. Друзья придут с порохом и пулями (т. е. деньгами. — И. П.)». И это все. Привычка выражаться иносказательно стоила жизни Саморе и его друзьям — записка была сочтена доказательством причастности к восстанию в Кавите. Уже 22 января в 10 утра Гомес, Бургос и Самора были арестованы, а в 10 часов вечера приговорены к гарроте (удушению железным ошейником). Казнь состоялась 17 февраля 1872 года при стечении 40 тысяч народа. Престарелый Гомес лишился перед казнью чувств и не понимал, что с ним происходит. Бургос вырывался из рук палачей и уверял, что он невиновен («И Иисус был невиновен», — ответствовал монах, сопровождавший осужденных на казнь). И только Самора встретил смерть достойно: он благословил опустившихся перед ним на колени филиппинцев и взошел на эшафот с высоко поднятой головой.
В дальнейшем казненные вошли в историю Филиппин как «три мученика» под объединенным именем Гомбурса.
Такова была обстановка на Филиппинах, когда Рисаль вступил в сознательную жизнь. Царил террор, лучшие сыны Филиппин томились в тюрьмах, влачили жалкое существование в изгнании. Одно упоминание «трех мучеников» было основанием для высылки без суда и следствия. В удушливой атмосфере властвовал невежественный монах, чиновник думал только о наживе. А терпеливый филиппинский крестьянин брел по колено в грязи за своим буйволом-карабао («Еще один карабао позади карабао», — презрительно говорили испанцы) и пока безропотно отдавал большую часть урожая. На первый взгляд все было незыблемым, миропорядок неколебим: бог на небе, король в Мадриде, генерал-губернатор в Маниле, монах в асьенде (поместье), а крестьянин в поле. Каждому свое место.
Но внутренние социально-экономические процессы и влияние достижений европейской мысли уже вплотную подвели страну к грандиозным переменам, которые первым осознал Рисаль и необходимость которых он довел до сознания всех филиппинцев. И в этом его величайшая заслуга перед своим народом и перед всем человечеством.
ДЕТСТВО
Только лишь в детстве, согретом
солнечным нежным теплом,
в сердце вскипала моем песня —
и был я поэтом.[2]
На календаре 1861 год. Неумолимое время отсчитывает вторую половину XIX века. Некогда огромная испанская колониальная империя сжалась в размерах. От былых обширных земель осталось всего два заокеанских владения — Куба и Филиппины, «земля Колумба» и «земля Магеллана», как их называют в Испании. Желто-красный испанский флаг (цвет крови и золота, говорят в бывших испанских колониях) уже не развевается гордо над всеми континентами. За триста лет до того император Карл V высокомерно утверждал, что «бог говорит по-испански». Теперь, кажется, бог предпочитает изъ