Хождение по буквам — страница 7 из 24

Начало литературной карьеры Дмитрия Бортникова сложилось на редкость удачно. Писателю, последние годы живущему в Париже и продолжающему писать по-русски, нелегко оказаться на острие внимания как отечественной критики, так и отечественного читателя. Ведь Париж по отношению к актуальной российской словесности в настоящее время определённо является маргинальной зоной, областью литературной провинции, поскольку русская литература делается не там. Бортникову блестяще удалось захватить внимание и читателя, и критики. А блестящая удача от удачи случайной отличается именно качеством и стойкостью своего блеска, в то время как блистательный провал от провала бездарного по результату не отличаются ничем. В чём же причина этой блестящей удачи? Прежде всего в заданной самому себе авторской планке и в экстремальной авторской позиции, при которой художник считает себя по меньшей мере гением и настаивает на своем заблуждении (а иначе ничего не выйдет, как ни крути). Сначала у Бортникова были опубликованы два рассказа в двух номерах русского «Плейбоя». Ну а после того, как его роман «Синдром Фрица» в 2002 году вышел в финал самой, пожалуй, на тот момент (как, впрочем, и поныне) авторитетной и непредвзятой литературной премии «Национальный бестселлер», а затем перекочевал в шорт-лист премии «Русский Букер», заслуженное внимание публики было автору обеспечено.

Потом был опубликован роман «Свинобург», потом – «Спящая красавица»…

Дмитрий Бортников пишет ярко, рискованно, с той степенью откровенности, которая диктуется не встречным читательским ожиданием, а отмерена тексту самим автором. То есть он не идёт на уступки господствующему стереотипу предвкушения: «дай нам это», «расскажи нам то, что мы хотим услышать» – напротив, он навязывает своё откровение читателю и ведёт его, читателя, в поводу по степи собственной фантазии, насколько брутальной, настолько и достоверной. Он хочет сказать все слова до конца, потому что знает: надо хотеть сказать все слова до конца, или ты не писатель. Под достоверностью следует понимать, конечно же, не сакраментальную правду жизни, которую нелепо требовать не только от искусства, но и от жизни собственно, а всего лишь правдоподобие. Что это значит? А вот что: когда Бортников описывает, как юный дебелый герой, весь в слезах и соплях, пытается срезать с себя ножницами ненавистный жир или как сын вынужден играть перед сумасшедшей матерью роль утопившейся дочери, наряжаясь в её платья и ложась спать с матерью в одну постель, в это веришь не потому, что подобные сцены входят в план твоего будничного опыта, а потому, что это написано талантливо. Дмитрию Бортникову веришь, потому что он ранит.

В целом стиль Бортникова оставляет впечатление какой-то варварской гармонии – он крайне экспрессивен, но это не та экспрессия, которая, увы, у многих пишущих заключается лишь в технике короткой фразы, обильно сдобренной восклицательными знаками, многоточиями и рычащими междометиями, в результате чего получается не история, а клочки, клочки, клочки… Экспрессия Бортникова иного свойства – она состоит в умении посредством слова передавать боль на расстоянии.

Для примера рассмотрим один его роман. Герой «Свинобурга» (автор здесь, как и в получивших обильную прессу «Синдроме Фрица» и «Спящей красавице», пишет от первого лица, что тем не менее вовсе не является поводом для отождествления его с фигурой лирического героя) после службы в Иностранном легионе попадает во французскую тюрьму, где некая мадам Борнь, по всей видимости – тюремный психолог, пытается вызвать героя на откровенный разговор и вынудить его рассказать о себе, чтобы, всколыхнув воспоминаниями придонную тьму, выудить оттуда причину его подразумеваемой психической травмы. Так начинается роман, и начало это по умолчанию сулит нам, что после исповеди героя совьётся сюжетная петля и всем, в том числе и мадам Борнь, впрямь станет ясно, как он дошёл до жизни такой, как очутился в Иностранном легионе, а следом – в комфортабельном французском узилище. Однако всё не так просто. Личность главного героя действительно становится своего рода стержнем, на который, как пропуска на штык кремлёвского часового, нанизаны его пронзительные откровения – воспоминания детства и юности, проведённых не то на окраине провинциального города, не то и вовсе в каком-то промышленном посёлке. Но это ничуть не проясняет картину.

Впрочем, строение книги всё же больше напоминает не штык, а чётки, где перебираемые бусины-воспоминания одновременно являются для героя (ну и, конечно, для автора) некой страстной молитвой – страстной и страшной молитвой Иова, стоящего на пепелище собственной жизни, стоящего по пояс в реке смерти, которая уже унесла или на глазах уносит всех, кто его окружал, кого он любил и ненавидел. Здесь уместно процитировать небольшой отрывок, своего рода мартиролог неприкаянного поколения, к которому герой «Свинобурга» относит и себя:

Моё поколение…

Я думаю о нём, о тех, кого уже нет. Река смерти несёт их… Леху Сарафана, которого нашли только через полгода, на мельнице, с изъеденным лицом, а шприц в его руке был как новенький.

Толяна Кузнечика, он повесился вечером, у него накануне были две девчонки, менты потом осмотрели квартиру, эти девицы спёрли мешок сахару, а наутро он уже висел… Маленький старый Толян, припадавший на левую ногу… Я потом носил его чёрные трусики, такие маленькие, такие современные, он ведь заботился о том, как выглядеть… Только совсем недавно он стал засыпать от рюмки…

А Серёга Крот, который подавился макаронами на третий день возвращения из армии… Вся кухня была декорирована тем, что он ел… Его уже похоронили, а макароны всё выметались и выметались из разных уголков кухни…

Таков пепел, оставленный героем в прошлой жизни, но по-прежнему стучащий в его сердце.

И даже авторские нововведения в области пунктуации, равно как и нарочитое отсутствие абзацных отступов, в ином тексте способные вызвать лишь снисходительную улыбку (в литературе модернизация формы слишком часто указывала на неспособность автора модернизировать содержание), в данном случае каким-то образом умудряются работать на замысел. Эти, казалось бы, немотивированные странности вдруг становятся уликой, дополнительным подтверждением отчуждённости героя, свидетельством его инакости, состоящей в болезненно обострённом чувствовании всего, что окружает его в повседневной жизни.

В этом смысле автор остался верен выбранным прежде теме и приёму. «Свинобург» по фактуре и фрагментарно-мозаичной организации текста стоит очень близко к «Синдрому Фрица». И герой там – приглядитесь-ка – один и тот же. Да и события то и дело перекликаются. Более того, порой ловишь себя на том, что это вообще один и тот же текст, только в первом случае показанный анфас, а в другом, так сказать, те же яйца – вид сбоку. Сам автор в нашем с ним разговоре так обозначает родство и различие первых двух своих книг: «Синдром Фрица» – это попытка создать апокриф детства, своего рода героический миф детства, «Свинобург» – это изнанка апокрифа, это смех над мифом о детстве героя.

И вправду, слишком часто миф о детстве подавался нам в форме прекраснодушной сказки, полной отцовской мудрости, материнской ласки, запахов летнего луга, речных брызг и пения лягушек в пруду как образов излитого на землю и обязательного для всех ювенильного счастья. В счастье подобного рода нет ничего дурного, кроме отсутствия ярости и боли, и тем не менее его навязчивая обязательность, как не в меру употреблённая клубника, может вызвать крапивницу. Особенно если личный опыт человека с подобной сказкой не совпадает. Не то чтобы версия карамельного детства всем обрыдла, просто некоторые знают его другим. Так что смех Бортникова – это не смех Аристофана на руинах греческой трагедии. Смех Бортникова зловещ. Скорее, это яростный плач, поскольку он (смех/плач), собственно, и есть болезнь, вызванная неприятием организмом того, что априори считается лакомым.

Несмотря на запертую выше в скобки оговорку, что, мол, никогда не следует полностью отождествлять автора с фигурой лирического героя, в процессе чтения книг Бортникова (особенно «Спящей красавицы»), как правило, подспудно возникает вопрос: насколько рассказанная история автобиографична? В связи с этим уместно будет привести некоторые факты из биографии автора.

Дмитрий родился в 1968 году в Самаре, в семье учителя и врача. Как и Борис Пильняк, имеет немецкие корни. Место детских игр – роддом, отделение гинекологии, где работала мать. Там же Дмитрий, по собственному выражению, и сам «начал работать санитаркой». Потом – медицинский институт, откуда, проучившись год, добровольно ушёл в армию. После армии – филфак, учёба на котором тоже была до срока прервана. Примерно во времена филфака начал писать прозу. Далее – Париж. Там Дмитрий встретился с художником Сержем Островерхим; вместе они провели серию разного рода инсталляций. Так, однажды на бойне они устроили выставку одежды, сшитой из свиного мяса. Разумеется, потом коллекция была съедена.

Приведённый событийный ряд свидетельствует, в частности, о том, что к экстремальному стилю Бортников шёл от экстремальной организации близлежащего пространства. А это, безусловно, есть качество истинного художника. В широком смысле слова.

Экстремальность письма автора «Фрица», «Свинобурга» и «Красавицы» заключается, конечно же, не во внешних нововведениях, а во внутреннем отказе от гуманистической традиции (а следовательно, и гуманистической цензуры, зовущейся нынче политкорректностью), вот уже три века удерживающей в узде европейскую культуру, отказе от пресловутой просвещенческой идеи возведения храма всечеловеческого счастья с Богиней Разума в кумирне. Гуманистическая идея дискредитировала себя двуличием, фальшью и безволием, тем самым мармеладным прекраснодушием, которое вызывает у человека, живущего в реальном мире страстей, приступы не то зловещего смеха, не то яростного плача. Как метко сказал один русский философ: гуманистическая идея привела не только к смягчению нравов, но и к размягчению мозгов.