Хождение по мукам — страница 23 из 78

– Когда вы станете нищей, опустошенной, сожженной, – тогда только настанет для вас настоящая жизнь, Дарья Дмитриевна... без этого лунного света, – соблазна на три копейки. Будет страшная жизнь – мудрость. И чувство непомерного величия – гордость. И всего только и нужно для этого – сбросить платьице девочки...

Бессонов ледяной рукой взял Дашину руку и заглянул ей в глаза. Даша только и могла, что – медленно зажмурилась. Спустя долгое молчание он сказал:

– Впрочем, пойдемте лучше по домам – спать. Поговорили, обсудили вопрос со всех сторон, – да и час поздний...


Он довел Дашу до гостиницы, простился учтиво, сдвинул шляпу на затылок и пошел вдоль воды, вглядываясь в неясные фигуры гуляющих. Внезапно остановился, повернул и подошел к высокой женщине, стоящей неподвижно, закутавшись в белую шелковую шаль. Бессонов перекинул трость через плечи, взялся за ее концы и сказал:

– Нина, здравствуй.

– Здравствуй.

– Ты что делаешь одна на берегу?

– Стою.

– Почему ты одна?

– Одна, потому что – одна, – ответила Чародеева тихо и сердито.

– Неужели все еще сердишься?

– Нет, голубчик, давно успокоилась. Ты-то вот не волнуйся на мой счет.

– Нина, пойдем ко мне.

Тогда она, откинув голову, молчала долго, потом дрогнувшим, неясным голосом ответила:

– С ума ты сошел?

– А ты разве этого не знала?

Он взял ее под руку, но она резко выдернула ее и пошла медленно, рядом с ним, вдоль лунных отсветов, скользящих по масляно-черной воде вслед их шагам.

Наутро Дашу разбудил Николай Иванович, осторожно постучав в дверь:

– Данюша, вставай, голубчик, идем кофе пить.

Даша спустила с кровати ноги и посмотрела на сброшенные вчера чулки и туфельки, – все в серой пыли. Что-то случилось. Или опять приснился тот омерзительный сон? Нет, нет, было гораздо хуже, не сон. Даша кое-как оделась и побежала купаться.

Но вода утомила ее, и солнце разожгло. Сидя под мохнатым халатом, обхватив голые коленки, она думала, что здесь ничего хорошего случиться не может.

«И не умна, и трусиха, и бездельница. Воображение преувеличенное. Сама не знаю, чего хочу. Утром одно, вечером другое. Как раз тот тип, какой ненавижу».

Склонив голову. Даша глядела на море, и даже слезы навернулись у нее, – так было смутно и грустно.

«Подумаешь – великое сокровище берегу. Кому оно нужно – ни одному человеку на свете. Никого по-настоящему не люблю, себя ненавижу. И выходит – он прав: лучше уж сжечь все, сгореть и стать трезвым человеком. Он позвал, и пойти к нему нынче же вечером, и... Ох, нет!..»

Даша опустила лицо в колени, – так стало жарко. И было ясно, что дальше жить этой двойной жизнью нельзя. Должно прийти, наконец, освобождение от невыносимого дольше девичества. Или уж – пусть будет беда.

Так, сидя в унынии, она раздумывала: «Предположим – уеду отсюда. К отцу. В пыль. К мухам. Дождусь осени. Начнутся занятия. Стану работать по двенадцати часов в сутки. Высохну, стану уродом. Наизусть выучу международное право. Буду носить бумазейные юбки: уважаемая юрист-девица Булавина. Конечно, выход очень почтенный... Ах, боже мой. Боже мой!..»

Даша стряхнула прилипший к коже песок и пошла в дом. Николай Иванович лежал на террасе, в шелковой пижаме, и читал запрещенный роман Анатоля Франса[67]. Даша села к нему на ручку качалки и, покачивая туфелькой, сказала раздумчиво:

– Вот, мы с тобой хотели поговорить насчет Кати.

– Да, да.

– Видишь ли, Николай, женская жизнь, вообще, очень трудная. Тут в девятнадцать-то лет не знаешь, что с собой делать.

– В твои годы, Данюша, надо жить вовсю, не раздумывая. Много будешь думать – останешься на бобах. Смотрю на тебя – ужасно ты хороша.

– Так и знала, Николай, – с тобой бесполезно разговаривать. Всегда скажешь не то, что нужно, и бестактно. От этого-то и Катя от тебя ушла.

Николай Иванович засмеялся, положил роман Анатоля Франса на живот и закинул за голову толстые руки:

– Начнутся дожди, и птичка сама прилетит в дом. А помнишь, как она перышки чистила?.. Я Катюшу, несмотря ни на что, очень люблю. Ну, что же – оба нагрешили, и квиты.

– Ах, ты вот как теперь разговариваешь! А вот я на месте Кати точно так же бы поступила с тобой...

– Ого! Это что-то новое у тебя?..

– Да, новое... Действительно, – уже с ненавистью глядя на него, проговорила Даша, – любишь, мучаешься, места себе не находишь, а он очень доволен и уверен...

И она отошла к перилам балкона, рассерженная не то на Николая Ивановича, не то еще на кого-то.

– Станешь постарше и увидишь, что слишком серьезно относиться к житейским невзгодам – вредно и не умно, – проговорил Николай Иванович, – это ваша закваска, булавинская – все усложнять... Проще, проще надо, – ближе к природе...

Он вздохнул и замолчал, рассматривая ногти. Мимо террасы проехал потный гимназист на велосипеде, – привез из города почту.

– Пойду в сельские учительницы, – проговорила Даша мрачно.

Николай Иванович переспросил сейчас же:

– Куда?

Но она не ответила и ушла к себе. С почты принесли письма для Даши: одно было от Кати, другое от отца. Дмитрий Степанович писал: «...Посылаю тебе письмо от Катюшки. Я его читал и мне оно не понравилось. Хотя – делайте, как хотите... У нас все по-старому. Очень жарко. Кроме того, Семена Семеновича Говядина вчера в городском саду избили горчишники, но за что – он скрывает. Вот и все новости. Да, была тебе еще открытка от какого-то Телегина, но я ее потерял. Кажется, он тоже в Крыму, не то еще где-то...»

Даша внимательно перечла эти последние строчки, и неожиданно шибко забилось сердце. Потом, с досады, она даже топнула ногой; – извольте радоваться: «Не то в Крыму, не то еще где-то»... Отец, действительно, кошмарный человек, неряха и эгоист. Она скомкала его письмо и долго сидела у письменного столика, подперев подбородок. Потом стала читать то, что было от Кати: «Помнишь, Данюша, я писала тебе о человеке, который за мной ходит. Вчера вечером в Люксембургском саду он подсел ко мне. Я вначале струсила, но осталась сидеть. Тогда он мне сказал: “Я вас преследовал, я знаю ваше имя, и кто вы такая. Но затем со мной случилось большое несчастье, – я вас полюбил”. Я посмотрела на него, – сидит, как в церкви, важно, лицо строгое, темное какое-то, обтянутое. “Вы не должны бояться меня, – я старик, одинокий. У меня грудная жаба, каждую минуту я могу умереть. И вот – такое несчастье”. У него по щеке потекла слеза. Потом он проговорил, покачивая головой: “О, какое милое, какое милое ваше лицо”. Я сказала: “Не преследуйте меня больше”. И хотела уйти, но мне стало его жалко, я осталась и говорила с ним. Он слушал и, закрыв глаза, покачивал головой. И, представь себе, Данюша, – сегодня получаю от какой-то женщины, кажется, от консьержки, где он жил, письмо... Она, “по его поручению”, сообщает, что он умер ночью... Ох, как это было страшно... Вот и сейчас – подошла к окну, на улице тысячи, тысячи огней, катятся экипажи, люди идут между деревьями. После дождя – туманно. И мне кажется, что все это уже бывшее, все умерло, эти люди – мертвые, будто я вижу то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда стою и гляжу, – не вижу, но знаю, что все кончилось. Вот – прошел человек, обернулся, посмотрел на мое окно, и мне ясно, что он обернулся и посмотрел не сейчас, а давно, когда-то... Должно быть, мне совсем плохо. Иногда – лягу и плачу, – жалко жизни, зачем прошла. Было какое ни на есть, но все-таки счастье, любимые люди, – и следа не осталось... И сердце во мне стало сухонькое – высохло. Я знаю, Даша, предстоит еще какое-то большое горе, и все это в расплату за то, что мы все жили дурно. Данюша, Данюша, дай Бог тебе счастья...»

Даша показала это письмо Николаю Ивановичу. Читая, он принялся вздыхать, потом заговорил о том, что он всегда чувствовал вину свою перед Катей:

– Я видел, – мы живем дурно, эти непрерывные удовольствия кончатся, когда-нибудь, взрывом отчаяния. Но что я мог поделать, если занятие моей жизни, и Катиной, и всех, кто нас окружал, – веселиться... Иногда, здесь, гляжу на море и думаю: существует какая-то Россия, пашет землю, пасет скот, долбит уголь, ткет, кует, строит, существуют люди, которые заставляют ее все это делать, а мы какие-то третьи, умственная аристократия страны, интеллигенты – мы ни с какой стороны этой России не касаемся. Она нас содержит. Мы – папильоны. Это трагедия. Попробуй я, например, разводить овощи, или построй завод, – ничего не выйдет. Я обречен до конца дней летать папильоном. Конечно, мы пишем книги, произносим речи, делаем политику, но это все тоже входит в круг времяпрепровождения, даже тогда, когда гложет совесть. У Катюши эти непрерывные удовольствия кончились душевным опустошением. Иначе и не могло быть... Ах, если бы ты знала, – какая это была прелестная, нежная и кроткая женщина!.. Я развратил ее, опустошил... Да, ты права, нужно к ней ехать...

Ехать в Париж решено было обоим, и немедленно, как только получатся заграничные паспорта. После обеда Николай Иванович ушел в город, а Даша принялась переделывать в дорогу большую соломенную шляпу, но только разорила ее, пришла в отчаяние и подарила горничной. Потом написала письмо отцу и в сумерки прилегла на постель, – такая, внезапно, напала усталость, – положила ладони под щеку и слушала, как шумит море, все отдаленнее, все приятнее.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвел с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щеки, в уголки губ, легко – одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Даша медленно пробудилась. В открытое окно виднелись редкие звезды, и ветерок, залетев, шелестел листками письма. Затем из-за стены появилась человеческая фигура, облокотилась снаружи на подоконник и глядела на Дашу.

Тогда Даша проснулась совсем, села и поднесла руку к груди, где было расстегнуто платье.

– Что вам нужно? – спросила она едва слышно. Человек в окне голосом Бессонова проговорил.