Второй большой фрагмент был исключен Толстым из главы XLII. После слов «Господи, Господи, что за ветер!» в журнальном варианте следовало:
Когда миновали поляну, из-под деревьев, где в тени лежало несколько человек, поднялся один, без шапки, с разорванным воротом не подпоясанной рубашки, и пошел навстречу нетвердой, озорной походкой тяжело обутых ног.
– Стойте, – крикнул он и махнул у себя перед лицом вялой рукой, точно отогнав муху.
Иван Ильич остановился, подбородок его выпятился, на лбу надулась жила. Даша, вцепившись ему в руку, зашептала:
– Умоляю тебя, не порти мне сегодняшнего дня, не связывайся, он пьяный.
– Тебе что нужно? – спросил Иван Ильич спокойно и холодно. Солдат стал. Налитые спиртом беловатые глаза его уперлись в Телегина.
– Прохлаждаетесь, офицер? – проговорил он уже менее решительно.
Даша ногтями вцепилась под локоть Ивану Ильичу, он углом рта улыбнулся, показывая Даше, что понимает ее, и повторил: – Я спрашиваю, что тебе от меня нужно? – Солдат закрыл глаза, сейчас же открыл их, и широкое лицо его с редкими, пыльными усиками расплылось в улыбку.
– Вижу, идут хорошие люди, думаю, подойду, поздороваюсь...
– Врете, – сказал Телегин, – вас подговорили товарищи, я слышал, как вы смеялись...
– А и верно, что подговорили, – солдат рассмеялся, – видимо, он совсем не был так пьян, как прикинулся вначале, – ваше благородие, да ведь скука... Жрешь эти семечки, заешь их мухи с комарами, скука весь день... Извините, я, конечно, рад поговорить с хорошими людьми, но у вас свое назначение, – прогуливаетесь... Лежим тут на пузе с семи часов, с утра. Эти мордастые-то, – поди, говорят, Степан, испужай... – Он радостно посмотрел на Дашу, она засмеялась, вынула у Ивана Ильича портсигар и протянула солдату. Он осторожно, черными ногтями, взял папироску, положил за ухо и подмигнул Даше:
– А строгий у тебя муженек... Ну, извините, если потревожил, счастливого пути...
После этой встречи Иван Ильич долго хмурился, рассеянно слушая Дашу, наконец с досадой ударил себя по ляшке:
– Три месяца тому назад он за такие бы штуки попал под расстрел, он это отлично понимает... Я – офицер, значит я враг.
– Иван, ведь он же нас не обидел.
– Еще бы попробовал тебя обидеть... Не посмел...
– Нет, не потому, – сказала Даша, а потому что, когда он подошел, он увидал нас...
– Ах, Даша... Увидел нас... Ты не знаешь этот народ... Страшные люди...
– Почему ты их так ненавидишь?
– Я ненавижу, – Иван Ильич остановился, с удивлением взглянул на Дашу, – нет, я их не ненавижу... Я их знаю хорошо... В солдате из мужиков, из рабочих, у каждого заряд динамита, – ненависти. Это вовсе не значит, что солдат тебя ненавидит, ничего подобного. Он ласков, вежлив, услужлив. Если ты захворал, он с удивительным душевным вниманием будет за тобой ухаживать... – И это не притворство, золотые милые люди. Я знаю, как денщики вытаскивали из-под убийственного огня своих офицеров. Этот динамит в нем в какой-то капсюле. И уж если прорвет эту ненависть, – облика на нем нет человеческого, зверь... Я помню, как у нас рота взбунтовалась на фронте. Ты говоришь – ненавижу. Мне страшно. Ведь в руках этих людей сейчас весь фронт, судьба государства. А что им фронт, что им Россия, – так же, вот, как мои погоны: подойти да плюнуть, – на, мол, получай за все...
– Все-таки, ты не совсем прав, – сказала Даша осторожно, – если у них ненависть к нам, – значит мы в чем-то виноваты... Подожди, не спорь, – Даша крепко взяла Ивана Ильича под руку и на ходу заглядывала ему в лицо, – разве не грешно было жить, как мы жили прежде... Катюша это называет так, что мы проводили воробьиные ночи. Ты видал когда-нибудь воробьиную ночь: черная, черная ночь, жарко, тихо, звездно, и по всему небу полыхают бесшумные зарницы. Так и мы жили, – полыхали без толку... Ах, Иван, знаешь что...[535]
Как представляется, Толстой исключил указанный фрагмент по причинам идеологическим. Виной всему была позиция, занятая Телегиным по отношению к солдатам, по сути своей более свойственная Рощину, но никак не Ивану Ильичу с его живым, неподдельным интересом к рядовым Зубцову и Сусову, рабочему Василию Рублеву. Монолог Телегина в исключенном отрывке ничем не подготовлен, не мотивирован, не имеет опоры в характере персонажа и не получает никакого развития. Более того, он вступает в противоречие с некоторыми положениями статьи Толстого «Нить Ариадны», написанной и опубликованной еще в сентябре 1920 г.: «Что будет с Россией, мы не знаем и ни предугадать, ни даже увидеть во сне не можем. Но если все сыны России будут верить в конечное добро ее, то как может оно не совершиться? Наоборот, если мы будем верить, что под каждым картузом красноармейца, под каждой заскорузлой мужицкой рубашкой, – грабитель и негодяй, что каждый, носящий кокарду белогвардейца, – погромщик и реакционер, что под каждым потертым пиджачком русского интеллигента бьется дряблое, заячье сердце, – то, я спрашиваю: как может совершиться добро?» (X, 22).
Другие исправления 1922 г. не были столь значительными. Толстой внес коррективы в изображение войны и революции, в психологические портреты некоторых героев. Так, например, он существенно сократил монолог рядового Зубцова (глава XVI) об ответственности за убийство на войне. Из него исчезли фразы, в которых было выражено стремление Зубцова доискаться смысла войны, так до конца никем и не понятого: «Так ведь, Иван Ильич, немец тоже свое отечество обороняет. [Зачем же мы друг дружку обязаны истреблять.] Он тоже, чай, думает, что – правый (...) [Сколько народу переколотили, не может быть, чтобы зря... Я думаю – если одно отечество оборонять – такой бы войны у нас не было... А газету почитать – ничего не понятно. Одно, – во всем свете – рвачка. А почему, – пишут, да не договаривают... – Как же ты сам об этом думаешь? – Как я думаю? Я вот как думаю – я девятерых убил, – значит, я должен отвечать, – либо я не жилец. – А ну, как зря меня заставили это делать? Вот тут бы я сейчас зубами заел этого человека. – Кого? – Да уж я не знаю кого. Кто виноват.] А ну как я зря девятерых заколол?.. Что я с этим человеком сделаю!.. Горло бы ему перегрыз! – Кому? – Кто виноват...»[536]. В той же главе из характеристики подполковника Розанова писатель исключил указания на его «одышку» и «доброту», что в целом лишало образ известной теплоты.
Коснулись исправления и характера отмеченного близостью к военной теме Аркадия Жадова. Его анархизму в большей степени были приданы черты стихийности и иная направленность, а как следствие скорректированы выводы героя из собственного военного опыта. Вместо слов «о том удивительном прозрении, которое совершилось с ним за время войны» появилось «о тех удивительных мыслях, которые сложились у него за время войны»; фраза «с такой же ясностью духа можно и нужно уничтожать государство, законы и религию» была заменена на «так же можно и нужно уничтожать человеческие муравейники». Подобным образом оформленное течение мыслей персонажа легче согласовывалось с теми негероическими событиями (ограбление ювелирного магазина Муравейника и т.д.), в которых потом принимал участие Жадов.
В главе VII из текста исчезло имя «публициста-социолога», которого посещают Акундин и Бессонов («пророк Елисей (Юрий Давидович Елисеев)»). К числу причин его изъятия нужно, видимо, отнести наличие семитского отчества у персонажа, что так или иначе открывало тему «евреи и русская революция». В 1922 г. Толстой снял эту аллюзию своего романа. Рисуя портрет молодого рабочего «с бледным и злым лицом», писатель также отказался от слов «в черной косоворотке и в глубоко надвинутом картузе об одну пуговку», рождавших ассоциации с черносотенством. Из отрывка, в котором гипотетически можно усмотреть указание на «пророка Елисея»: «...сзади Ивана Ильича на шестерни вскочил бледный, возбужденный человек в большой шляпе, с растрепанной черной бородой, под которой изящный пиджак его был заколот английской булавкой на горле», – Толстой убрал замечание «Ивану Ильичу лицо его показалось знакомым», так как Телегин с Елисеевым никогда не встречался.
Писатель исключил несколько характерных штрихов из описания революционных событий в Петрограде и Москве. Глава XXXVI в «Современных записках» кончалась словами Антошки Арнольдова, адресованными Ивану Ильичу Телегину: «От нашей редакции устроен питательный пункт, имени Бакунина, в парикмахерской... Приходи вечером в “Красные бубенцы”, – там все узнаешь». Картины революционной Москвы (глава XXXVI) итожились в журнале не только авторской ремаркой: «После трех лет уныния, ненависти и крови растопилась, перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская душа», – но и указанием на то, что «в половине двенадцатого на Большой Дмитровке обчистили ювелирный магазин, и, кроме того, во многих местах в эту ночь пошаливали». Насыщенным предельной конкретикой выглядело в «Современных записках» (глава XLIII) выступление выходившего на балкон «особняка знаменитой балерины» «главы партии», который «говорил толпе о том, что нужно немедленно свергнуть Временное правительство, передать всю власть Советам, заключить с немцами мир, уничтожить смертную казнь, собственность, деньги и принудительный труд». В издании 1922 г. он упоминает только «о великом пожаре, которым уже охвачен весь мир, доживающий последние дни» и призывает «к свержению, разрушению и равенству...».
В 1922 г. Толстой уточнил портретные и психологические характеристики ряда героев романа. Иван Ильич Телегин, например, перестал быть «неуклюжим» (глава IX): «Да и весь Иван Ильич, [неуклюжий], широкий в белом кителе, сильный и застенчивый, точно необходимым завершением появился изо всего этого речного покоя». Отказался писатель и от явно выраженной политической подоплеки увольнения героя с завода (глава X): «Вызванный в контору, он, неожиданно для всех, наговорил резкостей администрации, [выразил недовольство существующему строю], и подписал отставку».