Хождение по мукам — страница 176 из 187

– В Москву? – переспросила Анисья, расширяя синие глаза.

– К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово – баловство свое брошу… Мне уж и самому давно стало тошно… А как увидал свой портрет, – отца Ангела, – расстроился, совсем расстроился…

– В Москву, в Москву! – сказала Даша. – У нас там есть даже где приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой – Марьей Кондратьевной… Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич, миленький, давайте не будем откладывать… Ведь мы здесь за ваши пышечки, ватрушечки самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже стали… Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное училище…

Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила веки.

– Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте – идут еще какие-нибудь пароходы до Ярославля?..

Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич, нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве, пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай оставались – тайно им припрятанные – Дашины драгоценные камушки… Да и с собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два… И как это у него сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось – так вырвалось, – эка! Да и к лучшему, конечно… И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что – жив, здоров, любит и целует.

Анисья, облокотясь о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки, и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то сосновый – длинным ящиком – гроб, из которого она поднимается и видит Ромео, и видит склянку с ядом…

Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды, до убожества жилища, до всей случайной скудости, – сердца их горячо, уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные…


Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы он никогда не терял, – так вот надо же было случиться такому, что он, безо всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из его нагана были вынуты.

К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле, спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку стоял эскадрон и комендантская команда, посаженная на коней. Это было все, что осталось от бригады Телегина.

Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи, разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос, где безо всякой связи с какой-либо командной точкой отступали, прятались, бродили разбросанные части и отдельные люди.

Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, – с тыла на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны. Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.

Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, – паника миновала, и Мамонтов был уже далеко, – но скоро выяснилось, что под свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно… Одни ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться, другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться, третьи только того и ждали, – задали стрекача подальше от этих мест – по домам, к бабам, на печки.

Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару Чеснокову очень невеселую историю…

– Напрасно ездите по полю, никого не соберете, – сказал один. – Был полк, нет его.

Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы:

– Продали нас – и весь разговор… Что мы – не понимаем боевых приказов? Мы все понимаем – продали… Командование, мать твою! Картонные подметки ставят! – И пошевелил пальцами, торчавшими из сапога. – Кончили воевать… Кончено… Аминь!

У этого стога Телегин и сплоховал. В памяти его выплыл чудовищный радиатор с двумя, разнесенными в стороны, прожекторами. Ну, где же тут оправдаться! С ленивым благодушием все проворонил, прошляпил, растерял…

– Подождите на меня кричать, – сказал он Рощину и Чеснокову. – Ну, ослабел, ну, струсил, ну, виноват… – И он, отвратительно морщась, начал прятать наган в кобуру. – Всю жизнь мне везло, всю жизнь ждал, что сорвусь когда-нибудь… Ладно, пускай судит ревтрибунал…

– Да черт тебя возьми, не в тебе сейчас дело! – дергая щекой, закричал на него Рощин. – Куда ты ведешь эскадрон? На восток, на запад? Какие у тебя соображения? Какая непосредственная задача? Думай!

– Дай карту…

Телегин сердито взял карту из рук Рощина и, рассматривая ее, бормотал под нос всякие обозные выражения, относящиеся к самому себе. Названия городов, сел, хуторов прыгали у него в глазах. Он и это, наконец, преодолел. После спора было решено – двинуться на восток, ища встречи с частями Восьмой армии.

Весь остаток дня шли на рысях – где только было возможно. Темной ночью, когда уже не видать конских ушей, выслали разведчиков поискать поблизости затерявшееся в непроглядной тьме село Рождественское. Остановились, не спешиваясь, и долго ожидали. Вадим Петрович придвинул лошадь к лошади Телегина, коснулся коленом его колена.

– Ну? – спросил он. – Может быть, все-таки объяснишь?.. Разговаривать с тобой можно?

– Можно.

– Для чего ты устроил этот спектакль?

– Какой спектакль, Вадим?

– С незаряженным револьвером…

– Ты с ума сошел!.. – Иван Ильич перегнулся в седле к нему, но так ничего и не различил, кроме неясного пятна с черными глазницами. – Вадим, значит, не ты вынул патроны?

– Не я вынул патроны из твоего револьвера… Начинаю думать, что ты хитрее, чем кажешься…

– Не понимаю… Смалодушничал… при чем тут хитрость… я бы на твоем месте не вспоминал бы уж…

– Не виляй, не виляй…

Говорили они тихо. Рощин весь дрожал, как на парфорсном ошейнике.

– Весь эскадрон прекрасно видел эту омерзительную сцену у стога… Знаешь, что они говорят? Что ты комедию ломал… Жизнь покупал в ревтрибунале…

– Черт знает что ты говоришь!..

– Нет! Ты уж выслушай! – Лошадь под Рощиным тоже начала горячиться. – Ты должен ответить мне во всю совесть… В такие дни испытывается человек… Выдержал ты испытание? Понимаешь ты, что на тебе пятно?.. Ты не имеешь права быть с пятном…

Лошадь его, ерзая, больно хлестнула хвостом по лицу Телегина. Тогда Иван Ильич прохрипел голосом, упертым в горловую спазму:

– Отъезжай!.. Я тебя зарублю!..

И сейчас же комиссар Чесноков сказал из темноты:

– Ребята, будет вам лаяться, – патроны я вынул.

Ни Рощин, ни Телегин ничего не ответили на это. Не видя друг друга, они тяжело сопели, – один от жестокой обиды, другой – весь еще ощетиненный от ненависти. Из темноты раздались короткие, как выстрелы, голоса:

«Стой! Стой!» – «Что за люди?» – «Не хватай…» – «Чьи вы?» – «Мы свои, а вы чьи, туды вашу растуды?»

Это разведка наскочила на разведку, и верхоконные, крутясь друг около друга и боясь в такой чертовой тьме обнажить оружие и от злого задора не желая разъехаться, кричали и ругались, уже чувствуя по крепости выражений, что и те и другие – свои, красные.

«Так чего же ты за узду хватаешь?..» – «Какой части?..» – «Мать твою богородицу не спросили, – мы крупная кавалерийская часть». – «Где ваша часть?» – «Заворачивай с нами…»

Обе разведки, наконец, угомонились и мирно подъехали к эскадрону. Оказалось, что село Рождественское – неподалеку, за лесом и речкой. На вопрос – какая войсковая часть находится в селе – один из чужих разведчиков ответил не слишком вежливо:

– А вот приедете, узнаете…

В избе за столом сидели Семен Михайлович Буденный и два его начдива и пили чай из большого самовара. Семен Михайлович, увидев входящих Телегина, Рощина и Чеснокова, сказал весело:

– Нашего войску прибыло. Здравствуйте. Садитесь, пейте с нами чай.

Они подошли к столу и поздоровались с Буденным, лукаво поглядывающим на бродячего комбрига и его штаб (ему уже все было известно), поздоровались с начдивом Четвертой, который был небольшого роста, но с такими устрашающими усами, что их легко можно было заложить за уши, с начдивом Шестой, протянувшим каждому большую руку, сжимая ее так, будто сгибал подкову, – молодое и румяное лицо его выражало глубочайший покой.

Семен Михайлович спросил, хорошо ли они расквартировали на ночь свою часть и нет ли какой жалобы или просьбы? Рощин ответил, что расквартировались, как могли, жалоб никаких нет.

– А нет, так тем лучше, – ответил Буденный, отлично зная, что в селе, где стал на короткую ночную передышку его конный корпус, даже мухе негде приткнуться как следует. – Так что ж вы стоите, берите лавку, присаживайтесь. А ведь я вас хорошо запомнил, товарищ Телегин, баню тогда устроили донским казакам… Эге… – И он, очень довольный, щурясь, оглянул собеседников за столом; начдив Шестой спокойно кивнул, подтверждая, что действительно была тогда баня казакам, и начдив Четвертой гордо, сухо кивнул калмыцким лицом. – Значит, на этот раз Мамонтов вас потрепал маленько. А что с вами – комендантская команда или боевая часть?

– Боевая часть, усиленный эскадрон, – сказал Телегин.

– Кони в каком состоянии?

– Кони в прекрасном состоянии, – быстро ответил Рощин, – кованы на передние ноги.