Цеппелин бросил вторую бомбу, затем гул моторов его стал отдаляться и затих. Тогда Бессонов, охая, начал разгребать солому, с трудом выполз из навалившейся на него поклажи, отряхнулся и взобрался на шоссе. Здесь стояло несколько телег, боком, без передков; на болоте, закинув морду, лежала лошадь в оглоблях и, как заведенная, дергала задней ногой.
Бессонов потрогал лицо и голову, — около уха было липко, он приложил к царапине платок и пошел по шоссе к лесу. От испуга и падения так дрожали ноги, что через несколько шагов пришлось присесть на кучу заскорузлого щебня. Хотелось выпить коньяку, но фляжка осталась с поклажей в канаве. Бессонов с трудом вытянул из кармана трубочку, спички и закурил, — табачный дым был горек и противен. Тогда он вспомнил о лихорадке, — дело плохо, во что бы то ни стало нужно дойти до леса, там, ему говорили, стоит батарея. Бессонов поднялся, но ноги совсем отнялись, как деревянные, едва двигались внизу живота. Он опять опустился на землю и стал их растирать, вытягивать, щипать и, когда почувствовал боль, поднялся и побрел.
Месяц теперь стоял высоко, дорога вилась во мгле через пустые болота, казалось — не было ей конца. Положив руки на поясницу, пошатываясь, с трудом поднимая и волоча пудовые сапоги, Бессонов сам говорил с собой:
«Тащись, тащись, покуда не переедут колесами… Писал стишки, соблазнял глупеньких женщин… Взяли тебя и вышвырнули, — тащись на закат, покуда не упадешь… Можешь протестовать, пожалуйста. Протестуй, вой… Попробуй, попробуй, закричи пострашнее, завой…»
Бессонов вдруг обернулся. С шоссе вниз скользнула серая тень… Холодок прошел по спине. Он усмехнулся и, громко произнося отрывочные, бессмысленные фразы, опять двинулся посреди дороги… Потом осторожно оглянулся, — так и есть, шагах в пятидесяти за ним тащилась большеголовая, голенастая собака.
— Черт знает что такое! — пробормотал Бессонов. И пошел быстрее и опять поглядел через плечо. Собак было пять штук, они шли позади него гуськом, опустив морды, — серые, вислозадые. Бессонов бросил в них камешком: — Вот я вас!.. Пошли прочь, пакость…
Звери молча шарахнулись вниз, на болото. Бессонов набрал камней и время от времени останавливался и кидал их… Потом шел дальше, свистал, кричал: «Эй, эй…» Звери вылезли из-под шоссе и опять тащились за ним гуськом.
С боков дороги начался низкорослый ельник. И вот на повороте Бессонов увидал впереди себя человеческую фигуру. Она остановилась, вглядываясь, и медленно отступила в тень ельника.
— Черт! — прошептал Бессонов и тоже попятился в тень и стоял долго, стараясь преодолеть удары сердца. Остановились и звери неподалеку. Передний лег, положил морду на лапы. Человек впереди не двигался. Бессонов с отчетливой ясностью видел белое, как плева, длинное облако, находящее на луну. Затем раздался звук, иглой вошедший, в мозг, — хруст сучка под ногой, должно быть, того человека. Бессонов быстро вышел на середину дороги и зашагал, с бешенством сжимая кулаки. Наконец направо он увидел его, — это был высокий солдат, сутулый, в накинутой шинели, длинное, безбровое лицо его было, как неживое, — серое, с полуоткрытым ртом. Бессонов крикнул:
— Эй ты, какого полка?
— Со второй батареи.
— Поди проводи меня на батарею.
Солдат молчал, не двигаясь, — глядел на Бессонова мутным взором, потом повернул лицо налево:
— Это кто же энти-то?
— Собаки, — ответил Бессонов нетерпеливо.
— Ну, нет, это не собаки.
— Идем, поворачивайся, проводи меня.
— Нет, я не пойду, — сказал солдат тихо.
— Послушай, у меня лихорадка, пожалуйста, доведи меня, я тебе денег дам.
— Нет, я туда не пойду, — солдат повысил голос, — я дезертир.
— Дурак, тебя же поймают.
— Все может быть.
Бессонов покосился через плечо, — звери исчезли, должно быть, зашли в ельник.
— А далеко до батареи?
Солдат не ответил. Бессонов повернулся, чтобы идти, но солдат сейчас же схватил его за руку у локтя, крепко, точно клещами:
— Нет, вы туда не ходите…
— Пусти руку.
— Не пущу! — Не отпуская руки, солдат смотрел в сторону, повыше ельника. — Я третий день не евши… Давеча задремал в канаве, слышу — идут… Думаю, значит, часть идет. Лежу. Они идут, множество, — идут в ногу по шоссе. Что за история? Я из канавы гляжу — идут в саванах, — конца-краю нет… Как туман…
— Что ты мне говоришь? — закричал Бессонов диким голосом и рванулся.
— Говорю верно, а ты верь, сволочь!..
Бессонов вырвал руку и побежал, точно на ватных, не на своих ногах. Вслед затопал солдат сапожищами, тяжело дыша, схватил за плечо, Бессонов упал, закрыл шею и голову руками. Солдат, сопя, навалился, просовывая жесткие пальцы к горлу, — стиснул его и замер, застыл.
— Вот ты кто, вот ты кто оказался! — шептал солдат сквозь зубы. Когда по телу лежащего прошла длинная дрожь, оно вытянулось, опустилось, точно расплющилось в пыли, солдат отпустил его, встал, поднял картуз и, не оборачиваясь на то, что было сделано, пошел по дороге. Пошатнулся, мотнул головой и сел, опустив ноги в канаву.
— Что ж теперь, куда ж теперь? — проговорил солдат про себя. — О, смерть моя!.. Жрите меня, сволочи…
27
Иван Ильич Телегин пытался бежать из концентрационного лагеря, но был пойман и переведен в крепость, в одиночное заключение. Здесь он замыслил второй побег и в продолжение шести недель подпиливал оконную решетку. В середине лета неожиданно всю крепость эвакуировали, и Телегин, как штрафной, попал в так называемую «Гнилую яму». Это было страшное и удручающее место: в широкой котловине на торфяном поле стояли четыре длинных барака, обнесенные колючей проволокой. Вдалеке, у холмов, где торчали кирпичные трубы, начиналась узкоколейка, ржавые рельсы тянулись через все болото и кончались неподалеку от бараков, у глубокой выемки — месте прошлогодних работ, на которых от тифа и дизентерии погибло более пяти тысяч русских солдат. На другой стороне буро-желтой равнины поднимались неровными зубцами лиловые Карпаты. На север от бараков, далеко по болоту, виднелось множество сосновых крестов. В жаркие дни над равниной поднимались испарения, жужжали оводы, солнце стояло красновато-мутное, разлагая это безнадежное место.
Содержание здесь было суровое и голодное. Половина заключенных болела желудками, лихорадкой, нарывами, сыпью. Но все же в лагере было приподнятое настроение: Брусилов с сильными боями шел вперед, французы били немцев в Шампани и под Верденом, турки очищали Малую Азию. Конец войны, казалось, теперь уже по-настоящему недалек.
Но миновало лето, начались дожди. Брусилов не взял ни Кракова, ни Львова, затихли кровавые бои на французском фронте. Союз и Согласие зализывали раны. Ясно, что конец войны снова откладывался на будущую осень.
Вот тогда-то в «Гнилой яме» началось отчаяние. Сосед Телегина по нарам, Вискобойников, бросил вдруг бриться и умываться, целыми днями лежал на неприбранных нарах, не отвечая на вопросы. Иногда привставал и, ощерясь, с ненавистью скреб себя ногтями. На теле его то появлялись, то пропадали розовые лишаи. Ночью однажды он разбудил Ивана Ильича и глухим голосом проговорил:
— Телегин, ты женат?
— Нет.
— У меня жена и дочь в Твери. Ты их навести, слышишь!
— Перестань, спи.
— Я, братец мой, крепко засну.
Под утро, на перекличке, Вискобойников не отозвался. Его нашли в отхожем месте висящим на тонком ременном поясе. Весь барак заволновался. Заключенные теснились около тела, лежащего на полу. Фонарь освещал изуродованное гадливой мукой лицо и на груди, под разорванной рубашкой, следы расчесов. Свет фонаря был грязный, лица живых, нагнувшиеся над трупом, — опухшие, желтые, искаженные. Один из них, подполковник Мельшин, обернулся в темноту барака и громко сказал:
— Что же, товарищи, молчать будем?
По толпе, по нарам прошел глухой ропот. Входная дверь бухнула, появился австрийский офицер, комендант лагеря, толпа раздвинулась, пропустила его к мертвому телу, и сейчас же раздались резкие голоса:
— Молчать не будем!
— Замучили человека!
— У них система!
— Я сам заживо гнию!
— Мы не каторжники.
— Мало вас били, окаянных…
Поднявшись на цыпочки, комендант крикнул:
— Молчать! Все по местам! Русские свиньи!
— Что?.. Что он сказал?..
— Мы русские свиньи?!
Сейчас же к коменданту протиснулся коренастый человек, заросший спутанной бородой, штабс-капитан Жуков. Поднеся короткий палец к самому лицу австрийского офицера, он закричал рыдающим голосом:
— А вот кукиш мой видел, сукин ты сын, это ты видел? — И, замотав косматой головой, схватил коменданта за плечи, бешено затряс его, повалил и навалился.
Офицеры, тесно сгрудясь над борющимися, молчали. Но вот послышались хлюпающие по доскам шаги бегущих солдат, и комендант закричал: «На помощь!» Тогда Телегин растолкал товарищей и, говоря: «С ума сошли, он же его задушит!» — обхватил Жукова за плечи и оттащил от австрийца. «Вы негодяй!» — крикнул он коменданту по-немецки. Жуков тяжело дышал. «Пусти, я ему покажу — свиньи», — проговорил он тихо. Но комендант уже поднялся, надвинул смятую кепи, быстро и пристально, точно запоминая, взглянул в лицо Жукову, Телегину, Мельшину и еще двум-трем стоявшим около них и, твердо звякая шпорами, пошел прочь из барака. Дверь сейчас же заперли, у входа поставили часовых.
В это утро не было ни переклички, ни барабана, ни желудевого кофе. Около полудня в барак вошли солдаты с носилками и вынесли тело Вискобойникова. Дверь опять была заперта. Заключенные разбрелись по нарам, многие легли. В бараке стало совсем тихо, — дело было ясное: бунт, покушение и — военный суд.
Иван Ильич начал этот день, как обычно, не отступая ни от одного из им самим предписанных правил, которые строго соблюдал вот уже больше года: в шесть утра накачал в ведро коричневую воду, облился, растерся, проделал сто одно гимнастическое движение, следя за тем, чтобы хрустели мускулы, оделся, побрился и, так как кофе сегодня не было, натощак сел за немецкую грамматику.