а сердцем иди. Честным будь перед Господом. Темноты вокруг много, а люди злы и безрассудны. Дело наше опасное, возможно, муки за него принять придется. А на них надо идти с раскрытыми глазами.
– Я не могу, – после долгого размышления выговорил Афанасий. – Мне в детстве чудо было от иконы Спаса Еммануила. Что просил, то исполнилось.
– Расскажи подробнее, – попросил преподобный.
И Афанасий припомнил свои страхи, боязнь первой крови, страстную молитву перед образом и то, как услышал Господь его просьбу и выполнил, вопреки смыслу здравому и порядку, установленному Онисифором.
– Вот так нас и проверяют, – молвил отец Ефросин, выслушав рассказ Афанасия. – Дают мало, зато потом берут много. Знаешь, что означает Еммануил? С нами Бог. Только почему Он с нами и долго ли будет оставаться?
Он снова опустил голову в ладони и глубоко задумался.
– Думаю, икона тут ни при чем, – произнес преподобный, вставая с места. – Бог слышит искреннюю молитву. Где ее ни произнеси, если от сердца и с болью – обязательно дойдет.
Прошло еще несколько лет. Может, пять, может, шесть, Афанасий не считал годы. Все они были похожи, и в этом постоянстве крылись умиротворение и покой. В его отношениях с князем ничего не изменилось. Иконы висели на прежнем месте, преподобный так же корпел над книгами, Афанасий ловил дичь и возился по хозяйству. Сам того не замечая, он прожил в Трехсвятительском десять лет.
На пятом году Ефросин попробовал учить его святому языку. Увы, Афанасий оказался плохим учеником. На шестом стали практиковаться в гишпанском. Худо-бедно Афанасий освоил две сотни слов и мог отвечать преподобному, когда тот неожиданно спрашивал его по-гишпански о каком-нибудь обыденном пустяке. Однако ни читать, ни писать на этом языке не получалось.
После гишпанского взялись за фряжский, но с тем же успехом. Что-то закрылось в голове у Афанасия, пропала прежняя ловкость памяти, а главное, ушло желание. Книги больше не привлекали его, преподобный перестарался, сгибая деревцо, и оно, похоже, сломалось, не выдержав нагрузки. Вырастить себе серьезного собеседника Ефросину не удалось, забавка получилась, развлечение. Нравилось преподобному во время беседы то и дело переходить с одного языка на другой и следить за тем, как Афанасий, запинаясь и ломая язык, отвечает на простые вопросы.
Весна 1486 года от Рождества Христова в Трехсвятительском выдалась холодной. Сырой промозглый туман почти до полудня висел над крышами. Снег цепко держался за скаты кровель, таился в тени забора, плотно лежал под крыльцом. Зима не хотела уходить, по ночам пронзительными очами заглядывая в окна монастыря. Но галки уже копошились в старых вязах за оградой, кричали с утра и до темноты, их суетливая возня возвещала о неминуемом приближении весны.
Наконец взялось, теплынь и свежесть навалились на Трехсвятительский. Застучала, зазвенела капель, воздух наполнился острым ароматом весеннего душистого снега. Все ждало перемен, и они наступили.
– Отправляйся в Новгород, – приказал Афанасию отец Ефросин.
Они закончили воскресное чтение, преподобный, как всегда, остался недоволен успехами ученика, но тот уже давно перестал расстраиваться из-за упреков князя.
«Мудреца из меня не выйдет, – решил для себя Афанасий, – пошто зря душу мучить?!»
Он безучастно сносил неодобрительное похмыкивание и осуждающие взгляды преподобного, стараясь выполнять заданный урок по силе возможностей и мере свободного времени. А его оставалось все меньше и меньше, иноки старели и потихоньку переваливали бремя хозяйственных забот на плечи Афанасия.
– Иди в Юрьев монастырь к игумену Захарии. У него хранится плащаница, подаренная моим отцом. В Новгороде сейчас большое дело зачинается, там твоя сноровка к месту придется.
– А вы, святой отец, как? – спросил Афанасий.
– Обо мне не беспокойся. Я тоже уйду из Трехсвятительского. В Белозерской обители большое собрание книг имеется, мне без них уже трудно. Хоть и глубок мой сундук, давно по дну скребу.
– Позвольте с вами, святой отец. Как я без вас?!
– Нет, Афанасий, и не проси. Хоть и тяжело с тобой расставаться, да в Белозерской ты лишним окажешься. Нравы там строгие, вместо вольной охоты поставят тебя на поклоны и молебствия. А ты этого долго не выдержишь. Отправляйся к игумену Захарии, боюсь, скоро ему понадобятся помощь и защита.
Гремя цепями, Афанасий повернулся на другой бок и от злости пристукнул рукой по каменному полу темницы.
«Помощь и защита! А я, точно дитя малое, распустил нюни от вольности великого Новгорода! Забыл про осторожность, утратил опаску. Поборники чистой веры сбили меня с толку. Мишук Собака и Гридя Клоч, дружинник Васюк Сухой, зять Денисов, поп Григорий, дьяк Гридя, поп Федор, поп Василий, поп Яков, поп Иван, дьякон Макар, поп Наум, протопоп Софийского собора Гавриил. Они ведь не скрывались, вели себя совершенно свободно.
– Кто нас тронет? – повторял игумен Захария. – Сам дьяк Федор Курицын, первое лицо возле персоны царской, – на нашей стороне. Великая княгиня Елена и наследник престола – с нами. Протопопы Алексий и Дионис нашу руку держат. Кто посмеет нас тронуть?!
Вот я и расслабился, распластал сопли по ветру. И взяли ведь теплого, в постели, во время сна. Ох, предупреждал наставник Онисифор: не верьте, мальчики, попам, лица у них ангельские, да нутро сатанинское. Как же я слова его позабыл?! Пришли под утро стражники, Геннадием посланные, руки-ноги сонному заковали, и пропала головушка. Со всей сноровкой и умением в железных кандалах много не повоюешь!»
– Смерти прошу! – застонал брат Федул. – Умоляю, Милосердный, не дли мучения, забери душу!
«Вот она, искренняя молитва, – подумал Афанасий. – От сердца и с болью. Почему же Всевышний ее не слышит?»
– Звери жестокие, – с подвыванием продолжил чернец. – Где доброта христианская, где жалость к душе православной? Вы хуже татар, злее половцев! Терзаете, аки волки беспощадные, без сострадания, без милости. Ведь одному Богу молимся, одна кровь в жилах течет, на одном языке говорим. Откуда же лютость окаянная?!
Он замолчал, только тяжелое дыхание, перемежаемое всхлипыванием и стонами, раздавалось в тишине узилища.
– Афанасий, – позвал он. – Слышишь меня, Афанасий?
– Слышу, брат Федул.
– Нет правды на Руси. Звери мы, не люди. Уходи отсюда. К теплым морям, в страну Офир. Вернись к вере истинной, первоначальной.
– Как же мне православие забыть, брат Федул? Нешто можно?!
– Православие славная и добрая вера, а мы идолам поклоняемся. Отсюда и жестокость, отсюда и зверство.
Чернец замычал от боли, стон становился все тоньше и тоньше, пока не оборвался на самом высоком звуке.
«В беспамятство впал, бедолага, – подумал Афанасий. – За что так терзают служителя Господня? Свой век он в молитвах и посте провел, мухи не обидел, только книги да церква. Се труд и се воздаяние? Неужто и в самом деле идолу служим?»
Мысли одна тяжелей другой заклубились в его голове, точно дым от пожарища. Сердце горело в груди, слова отца Алексия, услышанные много лет назад, всплыли в памяти, словно произнесенные сегодня. Душевное терзание свело грудь хуже судороги. Афанасий перевернулся на спину и, пытаясь отогнать злые мысли, принялся глубоко дышать.
Когда он забылся, полоска окна уже начала сереть. Разбудил его скрежет двери и грубые голоса. Старые знакомые: надсмотрщик и стражник в неизменном синем полукафтане.
«Будь что будет, – решил Афанасий, – но это мое последнее утро в темнице. Ужом извернусь, чем угодно клясться буду, лишь бы расковали. А дальше – либо жить, либо умереть, – только больше валяться на гнилой соломе не стану».
Первым взяли брата Федула. Надсмотрщик разомкнул замок, державший шейную цепь прикрепленной к кольцу в стене, точно бревно поднял чернеца, поставил на ноги и пинками погнал к выходу.
– Прямо ходи, слепондя, – презрительно покрикивал он. – А теперь левее держи. Еще левее, еще, еще.
Он нарочно направил слепца в стену, и когда тот ударился о камни наклоненной головой, разразился безудержным хохотом.
«Человек самое выносливое на свете животное, – подумал Афанасий. – В чем только душа держится у брата Федула, тщедушный да скрюченный, а какую муку выносит».
Затем взялись за него. Он покорно снес пинок под ребра, сгорбился, всем своим видом выражая надлом и покорность, и, с трудом отрывая ноги от пола, зашаркал вслед за слепцом. На башню вести не стали, вид на Ильмень-озеро больше был не нужен.
«Уверены, что я сломаюсь, – понял Афанасий. – Ну да, два дня рядом с избитым и ослепленным хоть кого шелковым сделают. Ладно, подыграю я вам. На что угодно соглашусь, лишь бы от кандалов избавиться. А там ужо… ужо там посмотрим».
В пыточной присутствовали только подьячий, палач и один воин-охранник. Брата Федула снова бросили на скамью лицом вниз, задрали рясу. На оголенную спину было страшно смотреть. Сине-красное месиво. Сволочи! Подлые сволочи!
– Сейчас твой дружок получит свои тридцать три удара, – равнодушно объявил подьячий. – А потом возьмемся за тебя.
Он притворно зевнул и взялся очинивать гусиное перо. Афанасий не ответил. Дьяк старательно зачистил перо, потрогал пальцем, посмотрел на просвет, снова зачистил, бросая косые взгляды на Афанасия. Тот молчал, ожидая дальнейшего развития событий. И подьячий не выдержал.
– Знаешь, почему тридцать три? – прищурившись, спросил он. – А чтоб не подох. Чтоб до завтра дожил. Но мучаясь. Крепко мучаясь. А завтра еще тридцать три выпишем, по иудиному счету. И так считать будем день за днем, пока не подохнет, валяясь в собственной крови, дерьме и моче.
Вот ты детина здоровый, крепкий, тебя сотней не перешибить. Вломим для начала сто с полтиной. Можешь признаваться, можешь не признаваться, нам это уже не важно. Один из ваших раскололся. Все выложил, всю подноготную.
– Наум?
– Не твое дело. В общем, нам твои показания без надобности. Но муки примешь. За подлость и гордыню. Однако, – подьячий смерил Афанасия презрительным взглядом, – ежели хочешь от страданий избавиться, начинай говорить. И прямо сейчас.