Василиск вскочил на хребет Данилы и несколько раз подпрыгнул.
Тот выпучил глаза, замычав от боли, а Онисифор, воспользовавшись замешательством Ката, в считаные мгновения перерезал ему сухожилия на руках и ногах. Мычание сменилось истошным воем, алые ручейки потекли на кровать.
– О жизни просил, – бросил Онисифор, вытирая нож о рубашку Данилы. – Что ж, ты будешь жить. Жить и вспоминать тех, кто смерть мучительскую принял в твоем застенке. Желаю тебе страдать подольше и казниться каждое мгновение.
Кат умер спустя неделю от горячки, ему наследовал сын, вернувшийся к обычаям дедов и прадедов. Он приказал заколотить страшный подвал, а недоимки взимать привычным способом – с помощью кнута. Прежде чем запереть навсегда двери в подземелье, сын привел туда попа и тот отслужил молебен за упокой душ погибших и прощение раба Божьего Даниила.
Молебен за прощение – вот что не давало покоя Афанасию. Он представлял себе религию как орудие непрерывного улучшения человека. Ведь издревле именно благодаря служителям веры не погасло среди жестоких людей стремление к добросердечию и человечности. Что, как не вера и духовники, подвигало запутавшихся мирян на поиск прекрасного в себе и в других?
Так учили святые отцы в монастыре, так Афанасий привык думать. Но, вспоминая то, что открылось ему за время жизни вне монастырских стен, он приходил в ужас и отчаяние. Веру покупали и продавали, точно воск или щетину. Иконы в доме у Ката, крест на пузе и набожность не сделали его лучше, а злоба и жестокость игумена Геннадия более подобали ушкуйнику, чем святому отцу.
Живи Афанасий в миру, он давно бы столкнулся с этими противоречиями и нашел свое отношение к ним, но жизнь в обители словно заморозила его детское почтение к вере и священнослужителям, и поэтому кризис, охвативший зрелого мужчину, нельзя было определить иначе, как запоздалое взросление.
Все безысходно! Мир – западня, из которой не вырваться! Бог так устроил жизнь, что любой шаг и каждое слово превращаются либо в злодеяние, либо в униженную молитву. За злодеяние посылается кара, а мольбу просто не замечают. Со всех сторон осыпают человека ударами, и он, ничтожный и надломленный, пробивается сквозь дождь несчастий, укрывая лицо от обжигающего ветра горести. Беспощадный Бог помнит все, любая мысль, слово и поступок необратимы и потому фатальны.
Кто может снести пытку длиной в жизнь? Почему Бог после нее еще гневается на человека? Он сам создал огромный и запутанный мир, бросил в него миллионы душ, и теперь все так переплелось, что не только пылинке человеческой, Ему самому не разобраться! За что же Он карает нас, ведь все Его наказания одна несправедливость за другой?! Люди злы, а Бог безразличен. Да и есть ли Он вообще, коль позволяет злу царствовать?
Мысли не заканчивались, не принося ответов на вопросы, а спросить было не у кого. Не к капитану же, в самом деле, обращаться! Дни тянулись раздражающе и вяло, пока – наконец! – не поднялся большой ветер, подхватил когг и понес к берегам Дании.
Сумрачные города Европы, в портах которых останавливался корабль, произвели на Афанасия тягостное впечатление. Ему все было не по вкусу: люди, обычаи, еда, одежда и даже служба в храмах. Подобно капитану, он ругал чужие земли и тосковал по оставшейся далеко за кормой родине.
«Дело в инакости, – убеждал себя Афанасий. – На родине все «мое», все кажется привычным и красивым. Изначально важное, главное слово – «мое». Где вырос человек, где впустил в себя мир, слился с ним, то ему и любо. И каждая частица этого мира, запечатленная в нашей памяти, – главное богатство души человеческой – сияющие жемчужины, которые мы перебираем в часы размышления.
Есть разные виды жемчуга, и каждый красив по-своему. Любить свое не значит презирать чужое. Нужно отыскать что-то приятное и в самодовольных немцах, важно восседающих в пивных Любека, в пренебрежительно вежливых датчанах и голландцах, в петушащихся французах. И в улицах их городов, узких и вонючих, и в их субтильных, жеманных женщинах. Если капитану это кажется цветным и прекрасным, то и я должен постараться увидеть. Не для него, для себя. Чтобы научиться понимать иное и иных».
Увы, мысли не влияли на чувства. Европа откровенно не нравилась Афанасию, и никакие самые правильные размышления не могли заставить его полюбить чужую, недобрую землю. Дабы отвлечься, он с каким-то угрюмым упорством помогал капитану, влезая в дела, не имеющие никакого отношения к должности начальника охраны. А дел хватало.
Когг, на который перегрузили товары, был в два раза больше прежнего и скорее напоминал военный корабль, чем мирное купеческое судно. Вместо одной мачты на нем красовались две, передняя и задняя надстройки были уставлены пушками, а количество охранников выросло до пятидесяти. Помимо основного груза – новгородских мехов, – в трюмы загрузили ткани, украшения, закатили бочки с вином, уложили тюки с сушеной рыбой. А порох, припасы для команды, свежая вода!
Вдоль берегов Европы шли медленно, что-то сгружая в каждом порту, а что-то поднимая на борт. Чем больше Афанасий наваливал на себя дел, тем меньше сосало под ложечкой и тем в более дальний угол сознания уходили мрачные мысли. Но тоска, неизбывная щемь одинокого человека среди чужих людей, держала крепко.
Лишь спустя пять месяцев, когда, войдя в Бискайский залив, когг двинулся вдоль берега Гишпании, тоска чуть отпустила сердце.
Берег возвышался над шумливым, утомленным беспрестанным волнением морем, то вытянувшись на удивление ровной дугой, то вдруг взметаясь вверх неожиданными, как ночной крик, зубцами. По темным, искрошенным ветрами и солью скалам причудливым узором были разбросаны купы карликовых, изогнутых ветром деревьев, вдоль склонов чуть не до самой воды спускались полосы плюща. Чуть поодаль виднелись голубовато-зеленые рощи.
Вдруг возвышенность сменялась плоским берегом, золотистая полоска песка вплотную подступала к буйным зарослям кустарника, зелень всех оттенков, от блеклых до пугающе ярких, простиралась насколько хватало взгляда. Это было так не похоже на то, что Афанасию доводилось видеть до сих пор! Он подолгу простаивал у борта, опершись на планшир, рассматривая проплывающий мимо берег. Чужая, незнакомая местность не настораживала, а расслабляла, инакость не давала о себе знать, и тяжелые мысли о «моем» и чужеземном стали казаться надуманными и глупыми.
Недремлющее серебристое море, удивительно голубое небо и эта зелень, ах, эта зелень, что-то повернули в сердце Афанасия.
Внезапно у него нашлось еще одно занятие. Как-то вечером, попивая глюхенд, который нравился ему все больше и больше, он вдруг услышал от капитана:
– Ты ведь к языкам способный, не так ли?
– Я? – удивился Афанасий.
– Конечно, – подтвердил капитан. – Когда в Новгороде ты поднялся на борт моего когга, я понимал тебя с изрядным затруднением. Теперь же мы беседуем совершенно на равных, иногда я даже забываю, что передо мной иностранец. Сколько всего языков ты знаешь?
– Ни одного, – признался Афанасий. – Вот мой учитель, преподобный отец Ефро… – он осекся, сообразив, что капитану вовсе незачем слышать это имя. – Да, так мой учитель свободно изъяснялся на пяти или шести языках, я же с трудом усвоил пару десятков слов.
– Ну, не скромничай, – не поверил капитан, изрядно отхлебнув из кружки. – По-немецки ты говоришь весьма бегло и по-французски изъясняешься, на испанском и греческом я слышал от тебя несколько вполне внятных фраз. Для дружинника ты слишком хорошо обучен и воспитан, друг мой.
Афанасий наклонил голову. Он не собирался ничего рассказывать капитану о своей прошлой жизни, а догадаться самостоятельно, даже при всей своей проницательности, тот не смог. И все же Афанасий старался не упоминать имена наставников и названия монастырей. Кто знает, как могут обернуться обстоятельства.
– Ладно, ладно, не бычься, – снова улыбнулся ганзеец. – Я не притязаю быть посвященным в твою тайну, даже если ты сбежавший сын великого князя Московского. Мои цели куда скромнее. Ты очень хорошо помогаешь мне с товарами, поэтому я заплачу тебе в Стамбуле не пятьдесят, а семьдесят золотых. И буду весьма благодарен, если ты окажешь мне такую же помощь в Турции.
– Почему нет, – ответил Афанасий. – Только обратно в Любек я не поплыву.
– Да-да, страна Офир, – уже не улыбнулся, а откровенно усмехнулся капитан. – Дивный сон, райские угодья. Что ж, поищи, может, кто и слышал про такое место. А если ничего не узнаешь – место на когге никто у тебя не отбирает. Значит, договорились?
– О чем? – уточнил Афанасий.
– Ты поможешь мне распродать товар и подготовить когг к обратной дороге. А я за это увеличу твое жалование еще на пятнадцать золотых. Итого – восемьдесят пять, целое состояние даже для Данцига. А в Новгороде ты будешь просто богачом!
– Договорились, – ответил Афанасий.
– Ну что ж, я рад. Однако для выполнения своих обязанностей тебе понадобится знание турецкого языка, – капитан подмигнул. – Иначе как ты будешь расспрашивать чужестранцев про страну Офир?
Афанасий пожал плечами.
– С завтрашнего утра, – подытожил капитан, – начнем учить турецкий. Уверен, ты его быстро освоишь. К приходу в Стамбул ты обязан изъясняться на этом языке.
– Так ты и турецкий знаешь? – удивился Афанасий.
Капитан бегло говорил на языках всех стран, где останавливался его корабль. Возможно, именно благодаря этому ему удалось сколотить состояние и успешно торговать столько лет.
– Долго живу, много плаваю, – хмыкнул капитан. – Ты еще тюрю у мамки хлебал, когда я ходил из Любека в Геную и обратно.
Учителем капитан оказался суровым, даже беспощадным, куда там преподобному Ефросину. Времени на обучение у него было меньше, но, с другой стороны, Афанасий не отлынивал, учеба напоминала ему теперь уже казавшиеся безгранично счастливыми дни, проведенные в Трехсвятительском.
Капитан оказался прав – турецкий давался бывшему василиску легко. Когда когг остановился в гавани Кадиса, Афанасий уже знал три сотни слов, а в порту Венеции рискнул обратиться к турку, презрительно озиравшему с борта триремы толпу, снующую по причалу.