Хождение во власть. Рассказ о рождении парламента — страница 44 из 50

XX век, век мировых войн и революций, коммунизма и фашизма, век оружия, способного многократно уничтожить бедную нашу Землю, начался по календарю с опозданием — в 1917 году. Но он и закончился раньше: для Восточной Европы — в 1989-м, для нашей страны — в 1990-м. Да, всякий разрыв экономики и политики чреват опасностью военной диктатуры. Но после того как российский парламент дал крестьянам землю, что бы ни попыталась предпринять номенклатура, она будет обречена. Даже если отважится на военный переворот. На штыках долго не протянуть, ведь человек ест ложкой, а не штыком.

Когда-то Троцкий предсказывал, что сталинская гвардия ведет страну к капитализму и сама готовится стать классом новых помещиков и фабрикантов. С дистанции своего изгнания Троцкий увидел то, к чему шла страна, в том числе и при его соучастии: коммунисты и впрямь стали новыми эксплуататорами трудящихся. А спустя полвека, разворовывая имущество тонущего общественного корабля, они кинулись отмывать накопленный ими "номенклатурный капитал", перекладывая его из партийных касс в совместные с Западом, чаще всего весьма сомнительные предприятия.

Лишь несколько процентов населения сегодня еще остается в плену у коммунистических иллюзий. Судьба коммунизма в России определена: коммунистическая догма утратила привлекательность в глазах народа.

ГЛАВА 10 — НИ СЛОВА О ПОЛИТИКЕ

Повезло нам в России родиться

В роковое столетье ее.

Из песни

В июне 1989 года я был избран в Верховный Совет СССР. Этот новый, постоянно действующий советский парламент начинал работу уже через две недели после I Съезда народных депутатов, и я решил, что покуда останусь и поживу в Москве. Надо же обвыкнуть и осмотреться.

Всем членам Верховного Совета предоставили по номеру в гостинице "Москва". Это малоуютное здание — в каких-то двухстах метрах от Кремлевской стены и Вечного огня в память Неизвестного солдата — построено с размахом сталинской державности. Москвичи успели присмотреться к нему за полвека, но приезжий может по достоинству оценить странную асимметрию его фасада. Невидимая линия делит стену посредине сверху донизу: слева — одна архитектура, справа — другая. Говорят, что зодчий нарисовал два варианта, а Сталин подписал оба, не сообразив, что две половинки на архитектурном планшете относятся к разным вариантам проекта. Объяснять "отцу народов" его ошибку никто не решился. Пришлось так и строить.

В чреве этого архитектурного монстра нам и предстояло ютиться долгие парламентские месяцы. У каждого — крохотный одноместный номер, где становится все тесней от бумаг, писем, обращений, проектов законов и телеграмм со всего Союза. Бумаги лежат на подоконнике и под кроватью, в шкафу для одежды и на телевизоре. На столе же просто нет живого места, и рыхлая кипа грозит обрушиться на хозяина горной лавиной. Особенно если открыть окно и дверь одновременно.

Мы — парламентарии первого призыва. Без помощников, без технических и денежных средств, а главное — без какого-либо опыта. Нет опыта и у государства: никто не знает, как устроить более 500 депутатов, приехавших со всей страны на постоянную работу в парламенте, как организовать их человеческий быт (про досуг я и не говорю!). Люди разного возраста, разных привычек и национальных традиций, склонностей и интересов, мы, наверное, со стороны походим на обитателей студенческого общежития, только, за редким исключением, весьма постаревших.

Устраивались, кто как мог.

В российской провинции, да и в Ленинграде от разных людей можно услышать о Москве одно: "Не мог бы там жить. Все куда-то бегут". И впрямь в столице другой темп. Всюду другой: на улицах, в метро, в учреждениях и даже в магазинах. И я не думаю, что виноваты одни лишь пространства мегаполиса. Мозг огромного организма страны, Москва работает в учащенном режиме, и весь город поневоле воспроизводит, излучает этот, почти нечеловеческий для провинциала ритм. Кругами он расходится от центра города, затухая лишь на окраинах.

Когда Санкт-Петербург был столицей Российского государства, этот высокочастотный имперский пульс (разумеется, с поправкой на скорости XVIII и XIX века) ощущался и русскими писателями: "сорок тысяч одних курьеров" — не вранье гоголевского героя, а наблюдение самого писателя, кстати, провинциала по рождению. Ну а Москва при Гоголе и Пушкине — это сонное царство старины, "большая деревня". Но той Москвы уже давно нет.

Поразительно, что еще несколько месяцев назад я не представлял жизни, которая проходит вне книжных полок, стен библиотеки и уюта моего рабочего кабинета. Это при том, что в трехкомнатной квартире, где мы с женой и младшей дочерью живем и сейчас, мой кабинет — одновременно и детская, и девятилетняя Ксения любит заявить гостям, что папе она сдает угол. Так что и в былые безмятежные дни после телепередачи "Спокойной ночи, малыши!" я перебирался с бумагами в гостиную. Что по советским меркам еще очень недурно даже для университетского профессора! Ведь в Ленинграде половина семей до сих пор живет в коммуналках.

После полутора лет парламентского быта, достойного, по мнению моей жены, лишь самых непарламентских выражений, я с удивлением вспоминаю, как много времени отнимали у нас сущие пустяки, казавшиеся когда-то проблемами. Впрочем, когда встречаешь государственного человека, слишком серьезно относящегося к своей занятости и демонстрирующего ее на публику, все-таки хочется взглянуть со стороны: не кажусь ли и я таким?

Видимо, такова человеческая природа: в прошлом все кажется таким ясным и очевидным. Гораздо сложнее определить линию поведения в настоящем. А еще труднее заглянуть в будущее. Для политика искусство прогноза — главное искусство. Мне еще придется учиться этому.

Каждое утро из гостиницы "Москва" в любую погоду я иду на работу в Кремль. Это словосочетание "на работу в Кремль" кажется мне до сих пор невероятным, нереальным. Может быть, и раньше письмо с адресом "Ленинград, Университет, Собчаку" дошло бы до адресата, но мне никто не писал таких писем. А теперь на тысячах конвертов, которые мне приходится вскрывать, значится "Москва, Кремль, Собчаку". И письма, и люди, приезжающие из таких городов Союза, что названия некоторых я никогда и не слышал, лучше прочего дают почувствовать, что такое для современного общества телевидение. Не будь средств массовой информации и не уговори Горбачев Политбюро на прямую трансляцию Съезда, самый начальный этап демократизации мог бы растянуться на годы. (Другое дело, что котел уже бурлил, мог взорваться, и годов-то как раз впереди не было!) Да, нас смотрела вся страна. На какое-то время депутаты затмили и телезвезд, и футболистов, и теноров, и законодателей мод. А еще телетрансляция дала возможность исповедоваться, стала надеждой на выход из тупиковых, несправедливых обстоятельств.

Телесмотрины народных депутатов тем и объясняются: страна, где каждый депутат представлял лишь себя, понятия не имела, кого же она навыбирала в парламент. Знали лишь своих избранников, да и то весьма относительно. И каждый в первые дни Съезда как бы вновь выбирал "самого своего" депутата. Уже не по списку такого-то округа, не по бюллетеню, а живьем. И если одни лишались избирательского доверия и интерес к ним пропадал, то другие в несколько дней становились людьми не только всенародно известными, но и почти родными.

"Мы за Юрия Власова!" "А в нашей семье любимец — Гавриил Попов. А вам он как?.."

В каком советском доме не происходило подобных разговоров? И только когда оказалось, что затраты на телетрансляцию — копейки по сравнению с производственными потерями в стране, поголовно приникшей к телеэкрану, государству пришлось регулировать время телесмотрин. Но тогда-то люди и поедут в Москву, чтобы голубое стекло уже не разделяло их и их избранников.

Каждое утро — с восьми до половины десятого — я буду принимать просителей и ходоков. Не в кабинете, которого еще нет, а прямо в гостинице. И то же — после дня заседаний.

Наивностью покажутся недавние мечтания: поживу в столице, похожу по театрам и музеям. И даже мысль о таком внеслужебном времяпрепровождении отойдет на второй план: не до того. Если к тебе приходит человек, изуверившийся в самой возможности добиться простой справедливости, а ты еще не научился помогать, экономя собственный резерв эмоций, день превращается в нравственную пытку.

Среди твоих посетителей — множество несчастных и больных, тех, кого советская наша действительность уже поломала своей тяжестью. Здесь-то я и открыл для себя, что существуют совершенно специфические, советские расстройства психики, заболевания, возможные только при социализме. Не претендуя на то, чтобы ставить медицинский диагноз, я бы назвал это "синдромом Системы".

Обиженный Системой человек начинает добиваться правды и ходить по кругам Системы. Вначале он совершенно нормален и требует малого: правды и исправления ошибки, часто — мелкой. Он считает, что вот еще одно письмо в инстанции, еще один визит к начальству — и все будет исправлено, недоразумение разрешится, и он вернется в прежнюю свою жизнь. Это же так просто! Он же и есть тот самый советский человек, который "проходит как хозяин необъятной родины своей.

Вот тут-то Система и начинает загонять несчастного в угол. И чем дальше — тем более жестоко. Горы бумаг с самыми высокими подписями, чиновные отписки на строгих официальных бланках, оставляющие надежду и адресующие просителя в другую, еще более ответственную инстанцию, ожидание, отчаяние, болезнь.

Зеркальный лабиринт, преломляющий крохотный лучик человеческой судьбы, загоняющий надежду в дурную бесконечность бумажного зеркала, в ирреальный мир социалистической по форме и античеловеческой по содержанию бюрократической абстракции. Выход из этого лабиринта инструкций, циркуляров и чиновных, таких одинаковых лиц найти невозможно. Ибо его нет. Не предусмотрено.

Человек, до своего несчастья живший как человек, становится лишь очеловеченной челобитной. Жизнь его уже высосана Системой.