Хождение за светом — страница 10 из 23

ель нашей земли, какого бы сословия ни был, делал бы посильную работу на земле, у нас бы рай наступил. К счастью одного можно всяко прийти: и хитростью, и обманом, и злодейством, и мошенничеством, и лестью. К счастью всех дорога одна — хлеб надо работать… А какие бы это праздники были — все на поле! Хлебное дело святое. Расходились бы по домам люди чистые, как после причастия.

— Хорошо, соглашусь я с тобой. А представь, вдруг да не разбудишь и не растолкаешь ты никого. Тогда что?

— Думал я, — Тимофей посмотрел за окно. — Да как же это не добужусь? Сегодня я, завтра другой, так и докричимся. Не печатают-то, думаешь, отчего мой труд? Как раз и боятся, что разбужу.

— Идеалист ты. — Белоконский придвинулся к Бондареву и исступленно зашептал: — Пустое занятие, Тимофей Михайлович, не докричишься ты до них, хоть всем миром кричи. Тащите вы воз и до гробовой доски тащить будете. Кто ж это захочет слезать и по грязи топать? Один тут выход, правильно нам Ткачев говорил, брать надо кистень и глушить всех по башке. Пусть и захлебнутся в крови, что пили из народа. — Белоконский близко, глаза в глаза, посмотрел на Тимофея, и тот содрогнулся, увидев в черных зрачках красные отсветы.

— Нет, Иван Петрович, на смертоубийство ты меня не подвинешь. Как бы я ни плутал в верах, но родился христианином. Два греха не преступлю — человека убить и тунеядство.

— Что ж, — уже спокойно продолжал Белоконский, — давай вернемся к притче, с которой ты начал. Вот два человека: один на печи, второй — в поле. Не дозовешься ты того лежебоки и умрешь от непосильной работы. И он за тобой последует вскорости. Обеспечивать-то его некому будет. Выходит, ты своей боязнью греха сразу двух человек убиваешь? Не разумней ли сделать, как я говорил?

— Те, кто лежит свесив руки, на кого рубахи да подштанники слуги надевают, те и так мертвые. Это им только кажется, что они живые. А всего разумней жить трудом и любовью. Они держали и будут держать мир. К этой вере своей я, почитай, полвека шел. — И опять Тимофей почувствовал в Белоконском пугающую неистовость. — А в вас, Иван Петрович, злоба говорит. Делу она не советчик. От злобы человек слепнет и творит худое.

— Не злоба, а злость, что вы, те, которые несете на себе все страдания, которые и должны первыми взять в руки вилы да колья, все рассуждаете о какой-то любви… Нет, я уже давно понял: ничего пока делать не надо, чем хуже, тем лучше, затаиться надо и ждать. А как лопнет у вас терпение, как возьмете в руки дубины, тут и мы выйдем и направим движение.

— А направите-то куда? Да чтобы себя еще пуще возвеличить! Как оставались бездельниками, так и останетесь. — Тимофей махнул рукой.

— Это уж вы зря…

— Понял я вас, Иван Петрович. Разрушитель вы, а не строитель. В этом и отличие наше…

Тимофей хмуро засобирался в обратный путь и, уже прощаясь, вспомнил, протянул Лебедеву сверток.

— Василий Степанович, еще раз хочу вас попросить. Дополнение я написал к своему труду, переправьте графу Толстому. Из ваших рук надежнее.

— А что же вы от нас в тайне держите?

— Не таюсь я, читайте. Покажите Мартьянову, да всем, у кого интерес увидите… А то, что круто я говорил сегодня, не берите в голову. Характер у меня такой, не умею прятаться…


Получив второе письмо от Толстого, Тимофей оседлал коня и уехал за Песчаное озеро в бор. Только там, где не помешает посторонний взгляд, он вскрыл конверт.

«…Вашу проповедь я списал для многих моих друзей, но печатать ее еще не отдавал. С нынешней почтой пошлю в Петербург, в журнал «Русское богатство», и приложу все старание, чтобы она была отпечатана… Из вашей статьи я почерпнул много полезного для людей, и в той книге, которую я пишу об этом же предмете, и упомянул о том, что я почерпнул это не от ученых и мудрых мира сего, но от крестьянина Т. М. Бондарева. Свое писание об этом я очень желал бы прислать вам, но вот уже пять лет все, что я пишу об этом предмете, о том, что мы живем не по закону Бога, все это правительством запрещается и книжки мои запрещают и сжигают. Поэтому-то самому я и писал вам, что напрасно вы трудитесь подавать прошения министру внутренних дел и государю. И государь и министры, все запрещают даже говорить про это…»

Совсем рядом сломленную ветром сосну долбил дятел. Чешуйки коры в струях воздуха парили и падали на страницу письма. Тимофей посмотрел на птицу, но шикать не стал: так старательно она работала, что зависть брала.

«Я думаю так, если человек понял истину и высказал или написал ее, то она не пропадет. Плохой тот пахарь, который оглядывается назад: много ли он напахал…

Не тужите и о том, что ваши близкие вас не понимают и не ценят. Что вам за дело? Ведь не для славы человеческой трудились и трудитесь. А дело ваше принесло плоды и принесет, только не придется нам видеть их и вкусить от них…

Заставить всех силком трудиться никак нельзя потому, что сила-то вся в руках тех, которые не хотят трудиться.

Прощайте, уважаемый друг и брат…»

Тихо в лесу, даже дятел замолчал, только головой покручивает, словно ждет чего-то. «Был бы ты разумный, я бы тебе все сказал, и донес бы ты мои слова до Льва Николаевича». — Тимофей окликнул Каурку и, не оглядываясь, зашагал в деревню…


А скоро и еще пришла почта. Теперь в деревне уже удивлялись.

На сей раз Лев Николаевич писал о добавлении к сочинению.

«Я в этой рукописи со всем согласен, и сам только об этом и пишу, но только я смотрю на это с другой стороны. Я спрашиваю себя: каким образом могли люди скрыть от себя и других первородный закон?

Каким образом могли уволиться от исполнения его? И на это отвечаю: что одни люди взяли власть над другими и вооружили одних людей, и подчинили их себе… Они стали сплошь брать хлеб, а потом деньги, и им можно было не работать хлебный труд… И так завелись белоручки. И потому я думаю, что две причины всего зла: одна, что скрыт первородный закон, а другая, что скрыт другой закон: вам сказано — око за око и зуб за зуб, а я говорю — не противься злу… А когда не будет насилия, тогда нельзя будет никому уклониться от закона хлебного труда…

Прощайте, дай Бог вам всего хорошего. Я в вас нашел сильного помощника… Надеюсь, что и вы найдете во мне помощника. Дело наше одно».

Большая радость была Тимофею от этих писем, да радовался-то в одиночку…

Десятки листов не вошли в первый список сочинения. Самое главное выбирал Тимофей. А сейчас, перечитывая оставшиеся наброски, решил из разговора с небесным посланником сделать отдельное сочинение.

«Небесного посланника» Тимофей закончил зимой и сразу отправил Толстому. Надежда была на Льва Николаевича, у него силы поболее, он сможет добиться, чтобы опубликовали, тогда и единомышленники найдутся, начнет собирать истина свою крепость.

1887 год

«Напрасно, Тимофей Михайлович, огорчаешься тем, что ваше писание не печатается… Мысль человеческая тем-то и важна, что она действует на людей свободно, а не насильно, и никто не может заставить людей думать так, а не иначе, и вместе с тем никто не может остановить и задержать мысль человеческую, если она истина. Правда возьмет свое, и рано или поздно все люди признают ее… Скучать о том, что мысли мои не признаны сейчас, теперь, и не приведены в исполнение, может только тот человек, который не верит в истину своих мыслей.

Желаю вам всего лучшего от Бога, душевного спокойствия и радости».

Дочитал Тимофей письмо, и ничего ему не хотелось, а только бы перенестись сейчас в Ясную Поляну. Этот неведомый граф был единственным на земле человеком, чья душа откликнулась и восприняла мысли Бондарева как свои. Но что письма, бумага не откроет всей глубины живого слова, за ее чертой остается выражение глаз и весь свет, идущий от человека. Надо ехать.


Дождавшись тепла, Тимофей перед большой дорогой опять тайно побывал в Минусинске. И Лебедев, и Мартьянов, хорошо знавшие строгость властей, отговаривали от путешествия.

— Надо мне побывать там. Человеку нет на земле предела, а вы останавливаете. Не за этим я ехал, а за добрым советом.

— Возможно, и стоит вам встретиться. — Мартьянов задумался. — По себе знаю, мучает когда задача, лучше всего с единомышленником посидеть рядом; пусть и молчит он, а помощь от него незримым током идет. И открывается то, над чем столько бился. Да вот подумал, чего бы не подождать вам, когда железную дорогу построят. Такой путь на коне не враз одолеешь.

— Когда ж это будет? А у меня каждый год на счету. И ждать я устал. От царя жду, от министра. Теперь еще и дорогу ждать. Нет, дорога в моей воле. Пусть жандармы да чиновники думают, что взяли надо мной верх, а я за хлебное дело и перед богом не остановлюсь.

Прощаясь, все желали Тимофею счастливой дороги, просили передать Толстому поклон и благодарность за его великое дело, но Тимофей в последнюю минуту вдруг подошел к Мартьянову:

— Николай Михайлович, а я засомневался. Вы про чугунку говорили, а когда она будет?

— Лет через пять, думаю.

— И ничего, дождусь…

У Тимофея сомнения не было: к Толстому он пойдет, но пусть для всех это будет тайной. Не хотелось свою запретную радость делить.

В мыслях он был уже там, за Уралом, и, временами забываясь, оглядывался, не узнавая свой дом. Казалось, где-то здесь его великий единомышленник.

Без вида на выезд, прикидывал Тимофей, через Ачинск по Московскому тракту ехать нельзя — сразу задержат. Хоть и удобная это дорога, но остается один путь — через Таштып, долиной реки, тайгою и через горы на Кузнецк, дальше на Омск, на Челябу… Провианту припасено было достаточно, да реки после половодья еще не опали, недельки бы две погодить, но боялся Тимофей за Марию, вот-вот раскроет побег. Собрав бумаги свои и письма Толстого, он решил ночью отправляться.

На крыльце столкнулся с женой.

— Душно в избе, на сеновале заночую.

Он взобрался наверх. Сенная труха под ногами зашуршала, и Тимофей подумал: «А ведь и у тебя, Лев Николаевич, растут такие травы, так же вот похрустывают и пахнут, все так же. И хлеб мы с тобой один едим, и на мир смотрим одними глазами, свидеться бы только…»