— Эй, мужик, ну-ка подойди!
Тимофей посмотрел и вздрогнул. В каких-то десяти шагах, растопырив усы, стоял полицейский.
— Не видел я тебя здесь, чей будешь?
Тимофей назвался.
— А лошадь-то у тебя, поди, того?
— Семь лет уж со мной Каурка, с жеребчика выхаживал. Слабый он был, а потом ничего, расправился.
— Это мы проверим. А что тебя притащило к нам?
— К графу Толстому я еду, на личное свидание, — сказал Тимофей и испугался, молчать надо было об этом, придумать нужду попроще, пустяк какой-нибудь.
— Чего? — Полицейский положил руку на эфес шашки. — Проследуй-ка в управление, там есть кому с тобой потолковать.
«Что я натворил, сам себя под удар поставил. И не убежишь, не спрячешься. — Тимофей сник, легкости как не бывало, чуть ноги переставлял. — Что-то придумать надо. Куда годится такое? Конца не видно пути, разошелся только…»
— Ваше благородие. — Он остановился, достал из-за пазухи завернутые в холстину деньги, не считая, отделил добрую половину. — Берите, ваше благородие, а я пойду. Идти мне надо.
Полицейский протянул было руку, но то ли, оценив сумму, признал ее малой, то ли испугался брать посреди улицы, вдруг дернулся злобливо и толкнул Тимофея.
— Пшел, бродяга.
— Да я ведь, ваше благородие…
— Пшел, тебе говорят!
— Я ведь так думаю, вы мне добро сделаете, и я отблагодарю вас.
— Ишь, благодарщик. — Полицейский, насупившись, топал рядом, зорко поглядывая по сторонам.
Тимофей окончательно потерялся. Что еще сделать, как вывернуться? Ни дать ни взять, а нечистая сила по следу ходит. В любом его деле, в любом начинании встает на пути природа… А полицейский уже сожалел, что не взял денег. Это кто ж еще ни за что ни про что отвалит? Да и мужик, видно, не лихоимец, а так, бродяга. Не здесь, так дальше остановят, зато кредитки в кармане бы теплились.
Полицейский глянул на Тимофея: ну же, давай мзду, пока не свернули к участку, но тот как в тумане шел, даже повод Каурки выпустил. И лошади, наверное, передалось настроение хозяина: помаргивая, она понуро пристроилась сзади и старалась ни на шаг не отстать.
— Ваше благородие, подозрительного мужика вот привел. — Полицейский толкнул Тимофея, словно хвастаясь добычей. — Говорит, к графу Толстому добирается.
— Как к графу? — Чиновник с презрительным прищуром осмотрел Бондарева.
— Да вот так! — Одна надежда оставалась у Тимофея убедить чиновника. Он чуть было не достал из-за голенища бродня сверток со своими рукописями и письмами Толстого, но остановился. — Мы со Львом Николаевичем в переписке состоим, хлеборобские дела решаем, как бы оно ладнее простому мужику жить. Государство-то на мужике держится, на хлебе его. Потому и пропустить меня надо. Дело мое, почитай, государственное.
— Погоди, а где вид на выезд?
Тимофей молчал.
— Ясно, в бегах. Под арест, а завтра же на место жительства. Борода в назьме, а тоже в смутьяны…
— Вас же грамоте учили, вы же наперед должны видеть и знать. — Тимофей решительно шагнул к столу. — С истиной я иду, не злое дело, а смысл всеобщий несу. Как же вы так, ученые люди, а слову моему не верите? Не хитрю я и лести в нем нет; открыть мне дорогу надо. Вот объединимся мы со Львом Николаевичем — и обернутся все на наш голос. Сам государь признает. — Тимофей сделал еще один шаг.
Слушая Бондарева, чиновник улыбался, словно встреча эта и слова были для него в радость, он даже поманил Тимофея пальцем, когда тот остановился.
— Поговорил бы я с вами, да толку не вижу. Слова для вас, как чверенчанье птицы, вы бумаги привыкли слушать, что идут сверху. А оборотитесь вперед, ваше благородие, там ведь бумага уже заготовлена, и государь свою печать над ней держит, ждет: вот-вот явятся к нему два человека — это Бондарев-хлебоделец и писатель Толстой. И отметит он нашу истину печатью, и преклоните вы колена.
Тимофей смотрел в глаза чиновнику и не заметил, как тот открыл стол, достал перчатки, натянул их.
— Что замолчал? Говори. — Чиновник приветливо улыбнулся, встал.
— Тут не говорить, а вопить надо. — Тимофей неожиданно сорвался и перешел чуть не на крик. — Не забава я для вас, чтобы щуриться! Правда во мне, а вам она неведома. Так и отпустите меня. Неужто гноить все неведомое надо? Я и слова уже не знаю, какие для вас искать. Как с чужеземцами говорю. Вы же русские, и земля вокруг русская, почему же не слышите вы страдания мужика? Оглянитесь, выйдите из хором и мундиров — пол-России в нужде, а вы погоняете все. Да куда же гнать-то? Вот он, в душе край назревает…
Так и не теряя улыбки, только губы плотно сжав, словно пряча что-то во рту, чиновник выступил из-за стола и ударил Тимофея в лицо.
Качнулся тот, но не упал, а сзади уже проворно подоспел полицейский и ударил Тимофея сбоку под ребра.
Пересекла его боль, заставила склониться. И еще раз ударили, и вздрогнул Тимофей, а когда распрямиться захотел, то получил новый удар…
— Утащи эту дрянь. — Чиновник отвернулся, подошел к окну.
— И обыск учинить, ваше благородие? — Полицейский помнил про деньги.
— Что ты у него найдешь, кроме вшей?
— А ну как замыслил что? Бумаги какие?
— Тащи, тебе говорят. — Чиновник резко обернулся. — Он рас-писаться-то не может, а ты — бумаги…
Водворили Бондарева в кутузку, засов задвинули. Не было еще ни разу так горько и обидно Тимофею: все рухнуло. Нет впереди ничего, хуже каторги такая жизнь. Там хоть надежда греет, а здесь что? Смириться и забыть все? Но как, не рубить же себе голову? А ведь сам виноват, дал слабинку, отдохнуть захотелось. Да какой отдых в таком деле?
Всю ночь просидел Тимофей, раскачиваясь от отчаянья. Слаб человек перед заблудшими, слепая сила движет ими. Как ни тащи их к истине, бесполезно, пока сами не наткнутся. А сколько ждать этого?.. Но не сидеть же сложа руки? А что делать, когда царь с министром молчат, к Толстому не добраться, в деревне все полудурком считают? У юродивых и то жизнь легче, их жалеют и любят, боятся их предсказаний. А Бондарев что же, пустой человек?
Полицейский, сопровождавший Тимофея на обратном пути, молодой еще неказистый мужичок, оказался разговорчивым и поведал, что в Петербурге недавно было покушение на светлейшую особу. Власти сейчас особенно пристрастны, и Бондареву еще повезло, что не спрятали в острог.
— Моли бога за нашего Ливадия Петровича, добрую душу. — Полицейский с почтительным умилением назвал своего начальника, словно тот незримым оком видел подчиненных, где б они ни были.
— Что ж он, добрая душа, Каурку у меня отнял? Беззаконие творит, а поставлен блюсти его.
— А ты б со своей лошадкой и обвел нас, опять стриганул к Толстому. Как средство к побегу ее вообще изничтожить надо, — довольный собой, рассуждал полицейский.
— Пустая твоя голова…
— Помалкивай, дурак. Сведу вот назад. — Самодовольно поглядывая по сторонам, полицейский замолчал.
Как в беспамятстве возвращался домой Тимофей. В Минусинске и в музей не стал заходить — о чем говорить, когда рушится все. Отметил в участке сопроводительную бумагу и потопал дальше пыльной дорогой.
Деревня встретила Бондарева молчанием, как преступника, повсеместно разыскиваемого. Мария не стала ни о чем спрашивать, а Данил вообще отвернулся. Один Ликалов покрикивал, как на скотину, и скалил зубы.
Сшив вместе письмо Толстого и черновики рукописей, Тимофей спрятал единственную свою ценность.
— Тимофей Михайлович, ты как потерянный ходишь, — встретившись, говорил ему Федянин.
— Не лежат у меня ни к чему руки, Гаврил. Подкосили меня.
— А Толстой-то что, не пишет уже?
— Уйди, Гаврил, не стой на пути. — Тимофей закрывал глаза и проходил мимо.
Поспевали дела в поле, и Тимофей надсадно работал, словно в последний раз отдавая себя земле. А выпадали пустые дни, сидел, запершись в баньке, раскачиваясь из стороны в сторону и пусто глядя перед собой…
Если раньше в деревне насмехались над ним, то сейчас все больше жалели. Тимофея сочувственные взгляды злили, он вдруг начинал ни с того ни с сего скандалить, иногда даже лез в драку, но от него отмахивались, как от блажного, и старались обойти стороной.
В Минусинске узнали о неудачном походе Тимофея к Толстому, о том, что странным он стал от отчаянья, и, чтобы хоть как-то поддержать старика, подробно написали ему со слов своих столичных друзей, как в «Русском деле» было опубликовано сочинение Бондарева.
«Дорогой Тимофей Михайлович! Больше года прошло, как вы были у нас. Мы наслышаны о вашей попытке встретиться со своим единомышленником Л. Н. Толстым и глубоко сочувствуем тому, что случилось. Все мы очень бы хотели с вами встретиться…»
Всхлипывая, как ребенок, плакал Тимофей. Переписку с Толстым он прекратил, не видя в ней смысла, и это были первые человеческие слова, обращенные к нему за последний год.
«Тимофей Михайлович, возможно, вы не знаете, что нынешней весной в двух нумерах «Русского дела» было напечатано ваше «Трудолюбие, или Торжество земледельца» с предисловием Льва Николаевича. Редакции ваше сочинение показалось настолько новым и оригинальным, что она сопроводила его примечанием, в котором писала как о поэтическом произведении, полном чарующей искренности, которое станет историческим достоянием нашей литературы. Много хороших слов о верности и глубине основной мысли вашего сочинения написал и Лев Николаевич. Все это вас, наверное, обрадует, как и нас, когда мы узнали об этом. Но, к сожалению, ни одного нумера еженедельника выслать вам мы не сможем. По выходе из типографии журналы были конфискованы, а редактор получил предостережение от министра за «вредное направление» его. Ради бога, не отчаивайтесь, Тимофей Михайлович! Мы всегда рады вам и ждем в гости…»
«Вот так загадка, вот так задача. — Тимофей встал, и ему захотелось с небывалой удалью распахнуть избушку, чтобы хлынули свет и свежесть и принесли ему новых сил и терпения. — Хвалить можно, а ту вещь, которую хвалят, выпустить в свет и показать людям нельзя. В таком случае нужно мое учение укорять, но нет, укорять нельзя, а если укорять нельзя, то напечатай, а напечатать нельзя. Так вот загадка, так вот задача для тебя, правительство! Вы и рассуждение потеряли с нею, что делать и как быть с нею, не знаете!»