Хождение за светом — страница 14 из 23

Трава моя ковыла,

Э-э-э-ой, трава моя ковыла…

Тихо и протяжно пришла с крутика первая песня. Тимофей встал, идти надо, скоро зальется гармошка и засмеются девки, побегут по кустам… Давно ли учились они у Бондарева, а вот уже женихаются. Сейчас-то они ни школы, ни слов Тимофея не помнят, ветер один в голове, но ведь должно прийти время.

Вон тот же Колька Сапунков, что уже начал пробовать лады у своей тальянки. Вечерами сейчас он известный заводила, как и в школе любил быть первым, так и теперь никому не уступает. Но неужели весь его задор потонет в бестолковой суете? Должен же хоть кто-то вспомнить своего учителя и его слова и вздрогнуть от предчувствия — в них была истина!.. Не зря же он столько лет учил и направлял их, есть же какой-то смысл в его мучениях, неужели бесцельно все?..

Ночью Тимофей взялся за еще одну копию сочинения. Вскоре можно в Минусинск на ярмарку съездить, а там с Мартьяновым встретиться, да после совета и еще кому-нибудь направить свой труд.

Богатая, говорили мужики, была ярмарка, но так и не съездил в Минусинск Тимофей, только к рождеству закончил новое сочинение. Теперь бы и отправиться к Мартьянову, но морозы прижали такие, что только высунешь нос на улицу, до самого живота обдает холодом.

1892 год

А губернатору все-таки надо отправить, решил Тимофей, но не одно сочинение, ведь не выше царя он, отмахнется, а положить в пакет и письма Толстого, и газеты, в которых Успенский про него писал, и квитанции почтовые, чтобы весь путь проповеди как на ладони был. Вдруг да снизойдет высокий чиновник, погрузится в выяснение скитаний истины.

Долго работал в эту ночь Тимофей. С письмами Толстого жаль было расставаться, и он только одно подшил, чтобы не заподозрили в обмане, а с остальных снял копии. Когда пакет был готов, Тимофей решил не отправлять его по почте — да и неудобно было уже в который раз беспокоить Мартьянова, — а передать прямо в руки, через земского заседателя Семенова. Оставалось последнее — от себя письмо написать.

«Надивиться, надивиться я не могу нижеследующему: такой редкости еще не было на свете, да и впредь никогда не будет. Какой же редкости? Вот она. Два великих писателя Лев Николаевич Толстой и Глеб Иванович Успенский, они в своих сочинениях на всевозможные лады хвалят, превозносят, выше облак поднимают и всему свету показывают одобрение моему учению, с целью пожелания обратить всю вселенную на сказанный путь благочестия, чего вы, читатели, своими глазами видали. Из этого видно, что если бы вся вселенная видела все сказанное мною и тоже бы с жадностью всякое слово мое читала и на самое дно сердца клала, да и великое наше правительство, ведь оно тоже не глупей Толстого и Успенского. Оно видит, что не было, нет, да и не может на свете полезнейшего быть, как это мое, Бондарева, учение…»

Свеча почти догорела, и Тимофей встал зажечь новую. Вспомнился вдруг Федянин, перебивающийся от болезни к болезни; пора и ему, Тимофею, готовиться к своему уходу. Она ждать не будет, смерти не объяснишь, что не успел управиться с делами.

«А после всего сказанного что же? Похвалу, одобрение и возвышенность тому моему учению печатать можно, а самого учения, ту вещь, которая одобряется, в свет выпустить нельзя».

Семенов встретил Тимофея приветливо, усадил, спросил, не торопится ли тот, потом стал смотреть бумаги. Сочинение он только пролистал, а вот письма и газетные статьи прочитал почти все.

— Любопытный пакет ты привез, Бондарев. Мужицкий утопизм — это что-то новое в философии… Хотя русский мужик всегда был утопистом. От неграмотности все это. Так, ты говоришь, губернатору прямо в руки?

— Боюсь я почты.

— Ждать долго придется, пока я увижу губернатора. Да и нарушение это, по инстанции надо. В Минусинск, окружному исправнику, а уж он его превосходительству. Ну да ладно, попробую я. Как что-то известно станет, сообщу.

Вот и сделана еще одна, возможно, уже последняя попытка пройти заслоны. Трудно после всего поверить в удачу, но так хочется. Пусть бы и не во всей России, а лишь в губернии попробовали жить по совету Бондарева, тогда сразу бы убедились в правде его дела…

Хорошее стояло лето, все чередом делало: дождем польет, да ветром подсушит, и греет солнцем не скупясь, так, чтобы хлеб матерой шел. И по хозяйству все ладится, легкость на душе, как прохлада вечерняя после зноя.

Махнуть бы рукою на все бумажные заботы, а то ведь и не живешь вовсю, а как искорень маешься, да не дает покоя истина, хуже болячки сосет и ноет; жизнь теплом одевает, а она все на клочки рвет да студит.

Вот и еще один молчун появился, губернатор Теляковский. К кому ни сунься, все пустота, спят они, что ли? Одни оборотни да привидения, а где же люди? Что ни человек, то в упряжке, а правит-то нечистая сила… Вот тебе и радость мира, вот тебе и простор.

Тимофей уже не мог терпеть ожидания, опять поехал к Семенову, но не застал заседателя и, вздохнув, повернул назад. «Что я за вами бегаю, как дитя неразумное? Уже и так все ясней ясного. Одни дураком считают и не признают, другие вред в моих словах находят, а третьи, вот как и ты, Семенов, любуются на сочинение, как на красивую безделушку. Все есть, только истинных помощников близко нет».


Дома Тимофей увидел во дворе Данила. Чудно: родные, а прошли мимо друг друга, только поздоровались, один в избушку к себе, второй — в дом, к матери.

— Отец все так и сидит запершись? — Данил кивнул на избушку.

— Его уж не перебороть, пусть по-своему делает. За хозяйством он смотрит. Ночами-то, как не спится, всякие мысли приходят. Ведь ладом все старается, так чего ж гыркать. Ну пишет и пишет, это забава у него такая.

— Хорошая забава… Каурка-то где у вас?

— Кто ж его знает. Отняли его у Тимофея, а кто — не рассказывал он. Или разбойники, или жандармы.

— Сам он, как разбойник, живет, и нам от него покоя не г. В Минусинск я ездил на неделе, так исправник Александрович увидел меня и вызвал к себе. Твой, что ли, говорит, родитель такую чушь противу всех законов сочиняет? А чего мне сказывать, мой, говорю, да вы бросьте эти бумаги куда подальше, не в своем он уме, вот и сочиняет.

— Нехорошо так про родного отца. С чего ты взял, что не в своем он уме?

— Потому что так и есть. Кто же в своем уме учить возьмется правительство?..

1893 год

Куда ни глянешь, снег да снег кругом. Редкая полынная ветка высунется и трепещет на ветру.

Тяжело Савраске тащить воз с дровами. Тимофей идет рядом, но и ему не легче, неотступно тянутся за ним заботы. Для кого написано сочинение, для чего? Все молчат, отмахнулись, лишним он оказался, на весь мир один. Любую муку принял бы сейчас даже за единственного ученика, лишь бы пошел он путем истины.

Савраска, радуясь, что хозяин не понукает, остановился передохнуть. Тимофей обнял его, прижался к черной гриве. Бессловесная и безропотная жизнь грелась под шкурой. Какая бы доля ни выпала ей, достойно несет ее до конца. Вот у кого учиться надо: у березы вот этой, что раздвинула корнями каменистую землю и тянется к небу в зной и стужу; у Савраски, чей взгляд всегда спокоен, хоть и не знает он, что будет завтра; у чахлой ветки полынной, затаившей где-то под снегом частицу негасимого тепла.

Так и душа человеческая, не может же она сгореть бесследно… Если тело в страсти своей дитю жизнь дает, то и она плод производит. Выносит его время и выкормит, все еще будет.

— Двинули, Савраска! — Тимофей пристроил вожжи на возу и пошел впереди. Согласно скрипел под их ногами снег, и эго успокаивало.

Так и тянуть надо свой воз, без суеты, правда не умирает, она, как земля, только семени жаждет…


До весны ждал Тимофей ответа от губернатора. Хоть бы ругательство какое тот написал, а то ведь ни одобрения, ни гнева, как по камню молотком стучишь.

«И буду стучать, со всего маху биться, моя жизнь у ясе ничего не стоит, так хоть кровь моя разбудит вас».

Тимофей опять заперся в избушке. В первый раз он отправил губернатору свое главное сочинение о трудолюбии и тунеядстве, а сейчас решил переписать добавление к нему, озаглавленное «В поте лица снеси хлеб свой». А раз через Семенова не дошло, надо попробовать через Александровича, минусинского исправника, этот путь ближе, вернее будет.

«Вот теперь вы, г. исправник, прочитали мое, Бондарева, сочинение, через которое, как в зеркале, увидели самое дно сердца моего, насколько много я желаю всему миру всего на свете лучшего и при этом настолько пламенно желаю, что даже не щадю благополучия жизни своей, — писал Тимофей в сопроводительном письме. — Птичка одним коготком попадает в силок и там навеки погибает. Это и со мной может случиться. 99 полезных моих сказаний пройдут молчанием, а на одном слове, которое не замечено мною, прокралось вредное под видом полезного, на нем остановятся и к нему привяжутся, где я должен, подобно помянутой птичке, погибнуть. Все это я воображаю и перед своими очами представляю, но ревность к истине во мне этот страх уничтожает…»

Тимофей неспешно перечитал письмо и спрятал в конверт.


«Министерство внутренних дел. Секретно. Его превосходительству господину Енисейскому губернатору.

…Находя в этом, до крайности безграмотном и нелепом сочинении Бондарева много оскорбительных и поносительных выражений для правительства и имея в виду ссылку Бондарева, что первое его сочинение представлено Вашему превосходительству земским заседателем четвертого участка Минусинского округа Семеновым, я только поэтому и настоящее его послание считаю нужным представить на распоряжение Вашего превосходительства…

Окружной исправник Александрович».


«Министерство внутренних дел. Секретно. Г. смотрителю Красноярского тюремного замка.

Содержащийся ныне в предварительном заключении отставной чиновник Александр Семенов в бытность свою… привозил минусинскому исправнику рукопись «О трудолюбии и тунеядстве», сочинения Бондарева… Рукопись эту г. Семенов через некоторое время взял обратно для представления мне… Поручаю Вам лично истребовать и представить мне отзыв г. Семенова о том, когда и какую рукопись он имел от Бондарева и почему не представил таковую мне.