Хождение за светом — страница 2 из 23

Не может быть, чтобы они не поняли. Разве не поймет Семен Рогов, который пришел в деревню в кандалах, разве отмахнется Архип Петров, у которого в прошлом году сынишка прямо на покосе богу душу отдал?.. Да что там, если дети наши, еще не поев этого хлеба, уже во чреве матери за него начинают страдать…

Дверь нерешительно скрипнула и отворилась. На пороге стоял Винарий, Данилов сын.

— Ты чего это? — Тимофей вздрогнул, но не от неожиданности, а от вида внука.

Под глазом синяк, рубаха порвана и кровью заляпана, наверное, и нос был расквашен, да умыть уже где-то успел.

— Дедка, что мне делать? — Он все так же стоял, не решаясь пройти.

— Я так думаю, если по справедливости получил, то ничего не надо. А если обидели ни за что ни про что, то можно изловчиться и наказать обидчика… А можно и простить, пусть подавится своей злобой.

— Да я не про это, ну их. Мамка-то выпорет.

— Это точно… Вот чего сделай: бери литовку, я видел, отец там закрайки оставил, так ты посшибай траву. Да заодно и рубаху в речке состирни с песком. А возвращайся попозже, будут искать, я скажу, что отправил… Глаз-то не болит?

— Не.

— Кто ж тебя так угостил?

— Да ну их…

— А ты скажи. Скажешь, и легче станет. Одному-то тяжело носить обиду.

— Мясины. Конечно, их двое, не по закону так. По одному я бы надавал им. Дразнятся и дразнятся. Дед, мол, умом надорвался, и ты следом пойдешь. — Виня вдруг заплакал.

Тимофей подошел, обнял его.

— Ну, будет, будет. Слезы-то не песня. А на них не смотри, не от своего ума они. Знаешь, как меня в солдатах били, а я молчу что есть мочи да соображаю: от меня-то не убудет, а вот ваши души позаскорузнут.

— Ну, я пошел? — Виня улыбнулся, а Тимофею так тоскливо и хорошо стало от этой детской защиты, что он тоже чуть не заплакал и подумал: «Старый да малый как два птенца, из гнезда выпавших…»

Тимофей не заметил, как пришла ночь. Когда строчки стали наползать одна на другую, он, не зажигая свечи, отодвинул бумаги и вышел на улицу. Где-то за серыми крышами редко кричал дергач; пахло хлебом и усыхающими травами.

Отдыхая, Тимофей почувствовал, что расправляется от усталости, и вдруг вспомнил себя молодым.


Было так же темно и тихо, он возвращался с помещичьего надела, усталые ноги ступали в еще не остывшую пыль, и ему было хорошо и покойно… Но ведь было еще что-то тогда? Тревожное и до дрожи радостное… Ну, конечно, звезда падучая! Тимофей и раньше их видел, но эта была не похожа на те. Небо вдруг озарилось каким-то странным, невиданным светом, тогда он поднял голову и увидел ее. Медленно и бесшумно летела она в ту сторону, где, по рассказам, есть большое теплое море и высокие Кавказские горы.

Удивленный, в неземном восторге замер Тимофеи. И куда подевалась его усталость! Ему казалось, что он летит следом, не ощущая ни тела своего, ни земных забот, как птица, не имеющая пристанища.

Пришел он в себя, когда звезда медленно таяла на горизонте: вначале было туманное пятно, а потом и его не стало. И как же черно вокруг показалось! И такая жалость и грусть по чему-то недоступному, недосягаемому навалилась на Тимофея, словно вечная истина спокойно и величаво прошла над ним, а вместо смысла ее только горький привкус остался…

Потом он часто вспоминал эту звезду, особенно когда одолевали обиды или непосильная работа, и жалел, что не загадал заветного желания. Очень уж необычна она была, и летела странно, медленно; и похожа была на какого-то «небесного посланника»…


Тимофей посмотрел на небо, и, словно след этого воспоминания, от звезд к земле чиркнула жиденькая, как искра от кресала, звездочка. Невольно перекрестившись, он пошел в избушку. Завтра надо встать пораньше, серпы посмотреть, на гумно сходить, а потом опять за сочинение. День вот прошел, а оно меньше чем на страницу продвинулось.

Сколько Тимофей проспал, час ли, два, а может, всего несколько минут, он не знал, но, хотя за окном было еще темно, чувствовал себя свежим, отдохнувшим.

Не вставая с топчана, огляделся. Кроме белевших листов бумаги, ничего не было видно. Он зажег свечу. Желтый свет метнулся по стенам, потолку и задрожал беспокойно.

Рукопись была разбросана, несколько листов лежало на полу, только чистая бумага, придавленная чернильницей, осталась ровной стопкой. Тимофей собрал исписанные, почерканные листы, опять огляделся. «Был здесь кто-то, что ли? Ну, конечно, ручки-то нет».

Тимофей еще раз осмотрел стол, чурбак. Или, может, скатилась и под пол провалилась, щели-то вон какие. Взял из угла топор, приподнял плаху. Земляной запах и темь. Засветил лучину и все равно ничего не нашел. Вот беда-то, сейчас бы работать, пока тихо. Он сидел, не зная, что делать, пока не озяб и только тогда увидел, что дверь приотворена. «Ну конечно, был кто-то».

Тимофей вышел во двор. Начинало светать, но деревня еще спала. Было как раз то время, когда на степь опускался вселенский покой. Пройдет какой-то час, и зачвиркают птицы, закричат петухи, захлопают калитки. Но Тимофей любил это время; лучше всего думается в пору, когда, собираясь таять, звезды словно подсказывают нужные слова, мерцая наперебой.

Запрокинув голову, Тимофей замер, и мысль его, острая и напряженная, устремилась в пространство, чтобы, пройдя все круги обновления, вернуться еще одним приближением к истине.

Он стоял так, и звезды расплывались перед глазами во что-то волнистое, неспокойное, и сам он уже, как на лодке, плыл среди них…

— Господи! — только и сказал Тимофей и быстро вернулся в избушку.

Надо записать, но чем, хоть угольком, что ли? Он пошарил под каменкой, мягкая зола сеялась меж пальцев. Встал на колени, нашел недогоревший кусок полена, ножом отщипнул от него лучину с черным концом.

«Говорят астрономы, что есть бесчисленное множество таких же, как наша Земля, планет, которые, кроме презрительных труб, простыми глазами видеть не можно, и на них есть жители, а какие — неизвестно. Можно думать и даже оставаться в той уверенности, что это подобные нам люди. Теперь представим пред умные наши очи…»

Углем буквы получались большие, плохо заметные, он быстро исписывался, и Тимофей, боясь прервать течение мысли, в уме продолжая писать фразу за фразой, торопливо отщипывал новые лучины, отбрасывал испещренные листы.

— У нас глупые люди умных людей, как маленьких детей или калек, хлебом кормят, — уже вслух говорил он с невидимым посланником, стараясь высказать все, что мучает.

«Я обошел весь круг небесный и бывал в бесчисленном множестве таких же земель и в таких же людях, а такого злодеяния и варварства и не слыхал, как на этой земле делается…»

Какая-то неземная радость, как исступление, нахлынула на Тимофея, захватила всего. Еще ни разу он не писал свое сочинение с таким подъемом.

«Между всеми животными, кровожадными зверями и птицами, в водах и на суше, не делается такой обиды друг другу, как на этой земле делается между человеком и человеком…»

Скрипел уголек по бумаге, сильно измаранные сажей руки походили на обгоревшие корни старого дерева, словно неведомая сила вывернула их из земли и заставила говорить человечьими знаками…

Уж и солнце поднялось, и птицы, отщебетав утро, примолкли в поисках пропитания, только тогда Тимофей прервал свой разговор с «небесным посланником». Перечитывая, он что-то добавлял, вычеркивал.

И опять вспомнил Тимофей о начале. Уже трижды он его переделывал, и все равно был недоволен. А от зачина многое — зависит. Он задумался, машинально перебирая листы чистой бумаги, и тут-то из-под стопки выкатилась ручка. Ну, конечно, он же сам, прежде чем лечь, накрыл ее, чтоб не потерялась.

Тимофей подошел к окну.

«Во-первых, прошу и умоляю вас, читатели, не уподобляйтесь вы тем безумцам, которые не слушают, что говорит[1], а слушают — кто говорит».


…Три дня непогода не покидала Койбальскую долину. Беспрерывно сеял мелкий, как труха, дождь, и только ночами он давал себе небольшой отдых. Старики, которых ломота в костях и вечные заботы отучили спать, услышав, что шепоток его затих, выходили на улицу. Но по-прежнему небо было затянуто. Только вчера наконец-то потянуло ветром, порвало хмарь на куски и унесло за саянские вершины. Утром не успели растаять дымы из труб, как по деревне загулял стукоток цепов. Над дворами, а потом выше и выше, полетела золотая пыль.

Хоть голова и полна забот, а на сердце покой и благодать. «Такое настроение, видно, у всех в начале молотьбы», — подумал Бондарев, щурясь на зябкое осеннее солнце. В школе Тимофей не застал и половины учеников, но не сердился, он и ждал этого…

— Урок грамматики мы закончили. Теперь давайте без перерыва за арифметику, чтобы быстрей по домам. Какую-никакую, а все-таки помощь родителям сделаете. А сейчас маленький узелок на отдых, — Тимофей улыбнулся. — Белое поле, черное семя, кто его сеет, тот разумеет. Что будет?

Ребятишки привыкли к этим разминкам, знали, что одергивать никто не будет, и повскакивали, заговорили, не столько ища отгадку, сколько купаясь в минутной вольности.

— Просо будет! — крикнул кто-то. — Семя-то его черное.

— Сам ты гречиха! — тут же откликнулся самый сообразительный в классе Колька Сапунков. — В белое поле ты его по зиме, что ль, будешь сеять?

Но тут все заглушил визг девчонок, они шарахнулись от хакасенка Тюкпиекова, а Верка Шишлянникова даже на лавку вскочила.

— Фу, лешак, хоть бы она тебя жогнула.

Хакасенок и сам испугался такого шума и спрятал что то за пазуху.

— Полно, будет, — Тимофей поднял лист бумаги. — Поле белое— вот оно, — и написал на нем: «Земля хлебом богата, а человек — разумом». Вот и посеял я черное семя.

— Тимофей Михайлович, а можно, я загадаю? — протараторил Сапунков.

— Начинаем арифметику, — Бондарев с ходу придумывал задачи, они тогда получались живее, и вот сейчас, посмотрев в окно, начал: — Значит, так. У крестьянина семь десятин земли…