Хождение за светом — страница 20 из 23

Ребятишки, хоть и скучали по своему первому учителю, но уж больно много им наговорили о Бондареве, да и сами они видели, как он почти каждый день ходит к могиле.

Слушая Великанова, класс перешептывался, хихикал, с любопытством поглядывая на Тимофея.

— Павел Васильевич, — Бондарев встал, — я и так у них на виду, зачем хвалить зря. Я захватил книжки, что Лев Николаевич прислал, вот и расскажу про великого человека Толстого. А книжки-то, давайте, кто посмелей, разбирайте по классу. По очередке и прочитаете.

Ребятня успокаивалась, Тимофей прошел из угла в угол, собираясь с мыслями, сел было, но сразу встал.

— Толстого Льва Николаевича живого я ни разу не видел. Думы его только знаю. Но человека-то и узнать лучше всего можно не по лицу, а по делам его и заботам… Как к огню, творящему тепло, стремится Лев Николаевич к правде. Сколько бы писем ни писал мне, а в каждом есть слова про вас, потому что, как и я, Бондарев, силу жизни он видит в простом мужике…

Два дня еще приходил в школу Тимофей, и каждый раз Великанов встречал и провожал его.

— Вы сами того не знаете, Тимофей Михайлович, насколько правилен и незаменим ваш метод обучения. Вам ни сочинять, ни выдумывать ничего не надо. Я ведь специально вас пригласил. — Великанов остановился, решая, как лучше сказать. Тимофей недоуменно глянул на него. — Были тут гости у меня, просили письмо на вас составить, мол, испортил детей, знания вредные вложил. Я хоть и не сомневался, но теперь точно вижу и любому докажу, что все вы делали сообразно правде народной. А это — главное и лучше любой книжной науки. Читать и считать и самому можно научиться, а вот творить добро, красоту в труде видеть — этому учебники не научат.

— Вы бы это Ликалову сказали.

— И скажу, мне-то что их бояться? Я человек вольный… Тимофей Михайлович, я все стеснялся, можно мне к могиле вашей прийти?

— Отчего нельзя?..


Уже давно отцвела черемуха, и на вознесение, когда Бондарев после обеда отправился на могилу, еще издали заметил у плит человека.

Это и был Великанов. Озабоченный чем-то, расстроенный, он извинился, что смог прийти только перед отъездом.

— Далеко вы и надолго ли?

— Далеко ли, еще не знаю, а то, что навсегда, — это точно.

— Что ж так? Ребятня привыкла к вам.

— Да… — Великанов махнул рукой. — Не поладил я с миром вашим.

— Уж не из-за меня ли?

— Причин много, и говорить не хочется… Камни я прочитал и завидую вашему упорству. Вы святой человек, Тимофей Михайлович. Будущее за вами.

— А в возрасте вы каком будете, Павел Васильевич?

— Двадцать семь недавно исполнилось.

— Так чуть не всю вашу жизнь я положил на движение истины. Уж двадцать годов, как сел за сочинительство, а дело-то подросло лишь вот всего. — Тимофей показал на большой палец. — Росток один проткнулся, а когда заколосится, и неведомо мне. Потому вот и бью на камне.

— Я хотел совет вам дать. Меньшая плита заканчивается словами «а виною всему царь», так вы уберите это. И тело ваше не успеет остыть, как уничтожат камни из-за одной этой фразы. Про царя и так все ясно.

— Спасибо, да мне сразу трудно надумать… Кто ж теперь детей наших учить будет? Меня отлучили, вас гонят.

— Найдут. Им нужен свой учитель.


…В середине лета, и откоситься еще не успели, приехал из Москвы Виня. Да теперь уж какой он Виня, давно не парнишка, усы, говорят, как мужик отпустил, Винарий, значит. Лет десять он не был дома. Пока жили вместе, Данил хоть письма его показывал, а как отделился, так и на спрос о Винарии не отвечал.

— В гости бы надо сходить. — Мария достала из сундука и рубаху новую и штаны. — По внучку-то я шибко соскучилась, посмотрим на московского гостя.

— К Данилу я и шагу не сделаю, а ты иди, иди.

Оставшись один, Тимофей вышел во двор, осмотрелся, словно подыскивая, чем бы заняться.

День был теплый, чистое небо, залитое светом, сияло над миром; и земля, и все, что стояло на ней, казалось, дышали благодушием и покоем. Вот сейчас бы взобраться на высокий холм, откуда весь простор, даже немыслимая даль открывается, и ровным высоким голосом спеть людям о своей правде, о том пути заветном, что приведет их к счастью и благоденствию. И чтобы летел голос, как крыло вечной птицы над Русью, над всеми ближними и дальними странами, и чтобы шла за ним из уст в уста весть…

Господи, какая же сила нужна одинокому человеку!

— Деда, дедушка! — Винарий уже несколько раз окликал задумавшегося Тимофея.

— Виня! — только и смог сказать дед, обнял подошедшего внука, прижал к усталой груди. — Что мы стоим-то? Пошли.

— В избу или к себе приглашаешь?

— Да что мы там в потемках копошиться будем, в избу.

Тимофей усадил внука у окна, поставил самовар и все никак не мог придумать, чем бы таким порадовать Винария.

— Я ж из-за стола выскочил, дедушка, на тебя не терпелось глянуть.

— Выдумал тоже, на меня смотреть… Это ты вон какой стал.

— Деда, а что с отцом-то вы не ладите?

— По-разному мы живем, — Тимофей нахмурился. — Он за Мясиным вприскочку бежит и догонит небось. Хозяин крепкий. А у меня мечта — чтоб все позаживнее жили.

— Чтоб у всех одинаково все было?

— Одинаково оно никак не будет. Вон в лесу сколь деревьев, и у каждого свой рост. Но земля-то одна, и солнце одно, и дождь один на всех. Вот я и хочу, чтоб каждый житель свою землю возделывал, будь он хоть дважды знатный, а хлебного дела не гнушался.

— Писал-то ты в баньке, я еще пацаном был, все про это?

— С тех пор не одно сочинение я составил. И поддержку даже нашел. Глеб Иванович Успенский принял мое учение, Лев Николаевич Толстой. Слышал про таких людей?

— Как же. Знаменитые писатели. Толстой всему миру знаком.

— Лев Николаевич сочинение мое во Франции напечатал. Да книжку я вот только недавно получил. Отдал в Минусинске Василию Кузьмину перевести. Хоть и грамотный он, да молодой больно, надежи особой нет. А ты-то не изучил французский?

— Изучать изучал, а перевести не смогу. Слабые еще знания.

— Ив Минусинске, Виня, многие меня принимают. Мартьянов, директор музея, и еще есть люди. А ты сам не видел ли Толстого в Москве?

— Нет, деда, не видел. Портреты только в журналах.

— И какой же он?

— Простой он на всех фотографиях, и не скажешь, что граф.

Борода вот, как и у тебя, большая, а взгляд прихмуренный такой, будто все знает и страшится этого. Бровищи понависли, и нос широкий, как из дерева.

— Ты вот приедешь в Москву, карточку мне сразу и вышли.

— Хорошо, деда. Ну, побежал я, чтоб отец не сердился. А то, хочешь, вместе пойдем?

— Вместе с тобой мы на могилу ко мне сходим. Приходи завтра. Да и сочинение свое покажу…

Уезжал Винарий в Москву как раз после переписи населения. Впервые Россия проводила такую затею. Тимофей радовался, что внука записали не где-нибудь, а на родине. И вообще, в том, что правительство решило сосчитать своих людей, Бондареву виделся тайный знак. На бумаге-то все станет ясно: и кто чем занят, и как лучше устроить жизнь, чтобы обрела она свои берега и рекой текла легко и неостановимо.

Винарию на прощание Тимофей подарил копию своего сочинения — пусть и там, в Москве, почитают. Кто подивится, кто поморщится, а иной и на душу положит…


Еще не окончилось лето, но погода неожиданно испортилась, и, по всем приметам, надолго. Тимофей после отъезда внука, чтобы наверстать упущенное, поднимался рано. Хотя сомнений — идти сегодня к могиле или остаться дома — не было, он долго стоял у окна. Земля уже так пропиталась влагой, что дорога совсем раскисла. По стеклу беспрерывно хлестали мелкие капля и стекали неровными струйками.

Тимофей задумчиво посмотрел на свои иссеченные каменной крошкой ладони: а ведь какие крепкие еще, им бы работать да работать. «Выходит, смерть нашла мне замену. Выходит, сделал я свое дело и должен уступить другому. Дай бы бог так…»

Вывернув башлыком мешок, Тимофей надел его на голову и вышел. Всегда высокое над степью небо, словно тоже намокнув и отяжелев, просело. В серой мороси и далекий горизонт потерялся.

«Ну, ничего, там костерок разведу, подсушусь». — И он отправился по липкому глинистому месиву.

— Эй, дед! Ты опять помирать пошел? — услышал он сзади голос, обернулся. Голопузый мальчишка сидел на заплоте и смеялся. Его большая, наголо стриженная голова походила на тыкву. Тимофей улыбнулся, а мальчишка, проворно соскочив, скрылся в сенях.

«Это Степана Вырина, меньшой, — подумал Тимофей. — Ему жить и работать уже в другом веке. А как оно там будет? Вдруг образумятся люди? Ведь для этого много не надо, в одну минуту озарение может случиться. Жалко, что я с вами уже не встречусь, но вы-то ко мне все придете…»

За селом Тимофей свернул с дороги и пошел степью. Выжженная солнцем за лето трава тоже размокла, спуталась. Тимофей прищурился, но его тополей не было видно. «Неужели и я могу так потеряться в людском море?» Он прибавил шагу…


«Вот как я 22 года ходатайствовал перед правительством о благополучии всего мира, среди забот и попечениев житейских тихим почерком 3500 листов списал без корыстной цели, ради благополучия всего мира». — Вчера уже в сумерках он высек эту фразу и никак не мог продолжить. Поначалу хотел из письма Толстого взять мысль, но места на плите оставалось мало.

«Надо было раньше взяться да и высечь все на камне. Эх, обернуть бы время назад, хоть на пару годов, отвез бы я тогда все эти плиты в Красноярск да расставил по главной улице. Сколько людей там проходит, глядишь, один-другой остановится, а третий еще и завтра придет, и послезавтра. Ведь тот, кто проникнется, десятерых убедит. Вот и работало бы мое сочинение, не умирало. А здесь что, голая степь, раз в неделю новый человек проедет. Ах ты, беда какая! Да как же я раньше не надумал?..»

Добравшись до могилы, Тимофей не стал разводить костра, а сразу принялся за работу. Не хотелось терять и минуты, зубило со вчерашнего было подточено, а мысли в пути как-то незаметно, словно сами собой, собрались и обострились.