Хождение за светом — страница 21 из 23

«Вот так сбудется реченное», — быстрыми резкими ударами выбил он и, почти не останавливаясь, продолжил: «Да снийдите во гроб, как пшеница созрела, вовремя пожатая. Прощайте, читатель, я к вам не приду, а вы ко мне все придете».

Вот и все.

Дотемна просидел Тимофей у плит, не мечтал ни о чем, не думал, а смотрел в сумрачную даль. Жаль было уходить.

Вот и звезда моргнула. Хотелось заночевать здесь. Скоро засияет небо, и тогда вдруг да придет мысль, которую упустил.

Но с запада опять надвигались тучи, потянуло холодом. Не остудиться бы, еще немного пожить надо, душой изготовиться. Тимофей собрал в пестерь инструмент, потрогал на прощанье камни и зашагал домой, не присматриваясь и не выбирая пути, напрямик.


Шли теперь дни один тише другого. Тимофей старался ни с кем не встречаться и не разговаривать. Все, что мог, он уже сделал. Теперь пусть время работает. Марии он разъяснил и слово с нее крепкое взял: если смерть вдруг заберет его, чтобы один список сочинения во гроб положила, а второй — в стол, рядом с могилкой.

— Куда ты торопишься? — обижалась Мария. — Меня господь раньше приберет.

— Не тороплюсь я, а жду.


Сразу после покрова Тимофей занемог и целую неделю почти не вставал. Он не разрешил Марии съездить к доктору и, наверное, уже и дождался бы исхода, но вдруг пришла посылка от Винария. Получать ее он не пошел, но когда Мария принесла и положила перед Тимофеем содержимое, то, забыв о недуге и покое, на которые он так настраивался, встал и чуть не целый час разглядывал небольшой бюстик темного стекла. «Ну конечно, это он…»

Винарий писал, что сразу по приезде он пошел в лавку выбрать портрет Толстого, но случайно увидел эту малую скульптурку, не раздумывая купил и вот высылает. Сообщал он также, что его обещали познакомить с писателем Златовратским. «Человек он хороший, по рассказам, и интересуется судьбой твоей». Но самое главное — Винарий подружился с другом Толстого, доктором Маковицким, который перевел сочинение Тимофея и уже напечатал на словацком языке. «Две книжки Душан Петрович отправил тебе неделю назад. Ты их уже, наверное, получил».

«Что ж это? — Тимофей размахнулся и, если бы не бюстик Толстого, так бы и хватанул кулаком по столу. — Опять украли… Полезное и свету не может увидеть. И что за цензуру такую Россия себе придумала, какой в мире больше нигде нет?.. Но силу моей рукописи вам не уничтожить. Скорей она вас из книги живых изгладит и в книгу смерти запишет. И не помогут ни знатность, ни красноречие, ни хитрость, ни золото. Ничто не помилует перед людьми».

Чем больше смотрел Тимофей на бюстик Толстого, тем глубже понимал, насколько близок ему этот человек, решительный в своих помыслах и непримиримый. В памяти встали вдруг дни, когда он спешил к писателю. Всю тайгу прошел и так глупо попался в городе. «Теперь такого бы не случилось… — Тимофей встал, примерил бродни. — Не те уж ноги, куда они донесут?»

Письмо внука словно сил прибавило Бондареву, хотя хворь и не покидала тело. Он вставал похлопотать по хозяйству, а мыслями все чаще уносился туда, за Уральские горы, к великому единомышленнику.

К концу года мечты Тимофея окрепли, и он опять твердо решил совершить путешествие.

1898 год

Мария быстро догадалась, для чего Тимофей стал сухари припрятывать. А то к Савраске иной раз подойдет, гладит его по холке, сам шепчет что-то на ухо, шепчет и далеко куда-то взглядом улетает; а то с бюстиком этим стеклянным сядет и смотрит на него, как на ладанку.

«Никак опять замыслил бежать, — вздыхала она, но о догадках молчала. — Куда ему сейчас, хворому. Но пусть хоть потешит себя».

Тимофей и сам понимал: на такую дорогу у него уже не хватит сил, но, привыкнув идти к задуманному, мечты не оставлял. А вдруг да весна вместе с землей и его отогреет. Тогда, не тратя времени на сборы, можно и отправляться.

Сразу после масленицы одно за другим пришли два письма.

«Милый и дорогой дедушка! — писал внук. — Письмо твое я получил и благодарю за добрую память обо мне. Очень жаль, что посланные из Москвы книжки твоего сочинения и переведенные на словацкий язык не дошли до тебя!.. В Москве есть писатель хороший Николай Николаевич Златовратский; он также старается и пишет о горькой участи бедных и темных людей, как и ты; он тебя любит и уважает — у него есть даже большой портрет с тебя, написанный с фотографической твоей карточки. Он меня все расспрашивал о твоем житье-бытье; я ему все рассказывал про твою трудовую жизнь и отдал в его распоряжение твою рукопись».

Тимофей подошел к окну.

«Не добраться мне уже до тебя, Лев Николаевич. Не дал бог крыльев, а ноги я в хлебном деле истоптал. Вон как солнышко греет, протянул бы руки, да сердце озябло, на покой пора. А встретиться-то мы с тобой встретимся и наговоримся всласть, да там уж иные заботы нас обоймут…»

Второй пакет был от Василия Кузьмина, наконец-то прислал перевод с французского. Тимофей хотел было дойти до Федянина и с ним вместе почитать, да не утерпел, решил хоть бегло просмотреть. А просмотрев, ужаснулся. Везде, где бы ни остановится глаз, были не его слова. Говорилось вроде и о том же, но будто сквозь зубы, будто и не было того запала, что двигал пером и заставлял самого Бондарева стонать от негодования.

«Да как же это? — Тимофей еще раз полистал французскую книжицу, потом стал внимательно читать перевод. — Не то, все не то. Был лес обихоженный, а осталась палеж одна. Вот тебе и книга, Бондарев! Хоть волосы на голове рви».

Тимофей достал бумагу, чернильницу и взялся писать Толстому. Хотелось высказать и обиду свою, и разочарование. Три года маячила радость, да и та оказалась пустой… «Думал я, Лев Николаевич, на свет поднялось мое сочинение, а оно умерло в этой книге…»

Два листа исчеркал, да, не перечитывая, скомкал и бросил. «Что даст это письмо? Толстого обидит, а какова вина его? Знать, переводчик такой, все изурочил…»

На следующий день Тимофей занемог, лежал молчком и молил бога прибрать его. Не спалось ни ночью ни днем, спуталось время. Буравя взглядом потолок, Тимофей старался остыть и пальцем уже не шевелил, отказывался есть, но не шла смерть, словно еще для каких-то дел держала его на свете…


Когда начали сеять, Тимофей не выдержал, пришел в поле.

— Какой с тебя работник? — отправляла его оттуда Мария. — Данил завтра придет, управимся.

— Вы-то управитесь, да как же я буду? Как отень[2] лежать?

— Хуже бы не стало.

— Хуже, чем есть, не станет. А на земле я хоть маленько расправлюсь.

Томилось, парило на солнце свежевспаханное поле. Казалось, разденься, прильни к нему — и войдет в тебя его вечная сила, усталое тело вздохнет с ним вместе и наполнится жизнью.

Тимофей шел медленно, разбрасывая из севалки зерно. Шел, будто первый и последний раз, чутко прислушиваясь, как приминаются рыхлые комья земли, как чвиркает радостно птица, заглатывая червя, как переговариваются весело девки с парнями на соседнем поле. Все, даже подрагивание коня, влекущего позади себя борону, казалось ему частью великой благости.

Как мальчишка, прожил он этот день в трепетном ожидании чуда.

Вечером появился Данил, подошел к родителю.

— Не надсаждался бы. Я попеременке свои и твои десятины засею.

— Ты же знаешь, Данил, работа никогда в тягость мне не была.

— Я не про это. Поберегся бы…

И странно, вдруг словно забыли вражду несколько лет почти не разговаривавшие меж собой отец и сын, стояли рядом и смотрели доверчиво. Соединила земля, явила свою силу!

— А помнишь ли ты, Данил, как водил я тебя в поле и наказывал, где похоронить меня?

— Помню. А потом ты отменил то место, другое, поближе к живым, выбрал…

— А присказку вот эту, наверное, не помнишь? Лежали под яблоней странь[3], лень и отень…

— Странь говорит: «Кто бы эти яблоки рвал и в рот клал». А лень говорит: «Что бы эти яблоки сами рвались и в рот падали». А отень говорит: «Как вам и говорить хочется…»

— Зачем же меня домой гонишь? Как я потом хлеб есть буду, к которому и руки не приложил? Нет, покуда могу, дело свое исполнять буду.

С работой управились быстро, за какие-то три дня. Уже уходили с поля, как со стороны Саян нашла тучка, вроде и светлая, а такой рассыпной дождь уронила, что вмиг все пропиталось влагой. Засветились, вспыхнули зеленью первые, еще редкие травинки, наполнились и засверкали на солнце все земные канавки и бугорки, и люди, возвращавшиеся с работы, как после праздника, улыбались друг другу, шли, не помня усталости.

Сытая и довольная жизнью лежала земля. Ее доброе, мягкое тело излучало покой, и казалось, не будет никогда на этом свете обид и зла…


В июне Тимофей неожиданно получил пакет из Москвы. Маковицкий вторично прислал «Трудолюбие и тунеядство», изданное на словацком языке. Но теперь уже не было тех нетерпения и радости прочитать свое сочинение на чужом языке. А вдруг и здесь все ссудомлено и исковеркано?

Хотя и не сидело сейчас в теле никакой хвори, но чувствовал Тимофей: в любую минуту он может подломиться, близок конец, и надо заканчивать сборы.

Первым делом написал Толстому, потом еще раз посмотрел рукописи, какую в столе оставить, а какую в землю с ним положить. И к могиле сходил, не дай бог, порушит какая бестолочь камни или еще как поизгаляется.

Все было в порядке. Тимофей и в яму заглянул, и деревца потрогал, а обойдя вокруг оградки, остановился у калитки и вырезал ножом: «Жалую приглашением, — удовлетворенно вздохнул и продолжил ниже: — Прочти и положи…»

Уходить не хотелось, и Тимофей присел на скамеечку, закрыл глаза.

Тишина вокруг, темь, только звездочка голубая мерцает, словно не дает забыть этот свет. Не так ли будет и там, где уже ничто не потревожит? Обоймет земля последнюю домовину и скроет от чужих глаз Тимофея, как свою заветную тайну. Долгое время минует, пока прорастет его истина и откроется живущим.