Хождение за светом — страница 22 из 23

«Да сколь бы ни прошло, не будет потом для меня ни дня, ни ночи. Мое время другое, бесконечное, не меряется оно и не старится…»

Совсем рядом выскочил из норы суслик и, с любопытством поглядывая на неподвижного человека, приблизился почти вплотную. Словно стараясь разбудить уснувшего, суслик встал на задние лапки, громко свистнул и, распушив хвост, опять скрылся в норке.

— Ишь ты, баловник. — Тимофей успел заметить зверька, улыбнулся. — Скоро я соседом твоим стану. Будешь будить по утрам.

Как бы соглашаясь со словами старика, суслик высунул мордочку и долго смотрел ему вслед.

Уходили дни один за другим, растворялись незаметно. Тимофей мало-мальски по хозяйству старался, да подолгу у окна сидел, то ли выжидая чего-то, то ли просто на свету греясь. Теперь частенько забегал к родителям Данил, каждый раз стараясь поговорить с отцом, а то и совета спросить. Что вдруг так изменило его, он не говорил, но Тимофей догадывался: боится Данил смерти его, а ну как уйдет отец не простившись?

Да и сам Тимофей теперь ни на кого не сердился: живите вы как умеете, все, что мог, я уже сделал, видно, рано родился, раз не нашлось у вас сил принять меня.

По капле, как из прохудившегося сосуда, уходила из тела жизнь. Тимофей вдруг заметил, что совсем перестал ощущать запахи, стал хуже видеть и слышать. Но это его почти не трогало. Все идет своим порядком, как подобает. Вон и дерево перестоявшее тоже сохнет, пока не упадет в мягкий листарь, чтобы открыть для света дорогу. А там, глядишь, пройдет год-другой, отдохнет корень, напитается свежих сил, да и опять выпустит зеленый побег.

Сено косить Тимофей не ходил, но когда пришла пора рожь жать, он первым появился на поле. Немочь уже сидела в теле, работать не мог, но хотелось побыть рядом.

Жали мы, жали,

Жали, пожинали, —

Жнеи молодые,

Серпы золотые…

Начали с песней молодые девки. Погода стояла незавидная, одно за одним тянулись низкие облака, грозя пролиться дождем, но, боясь сглазить, настроение все держали бравое.

Тимофей быстро замерз и, чтобы согреться, стал помогать ставить снопы. Хоть и медленнее других он поспевал, но его суслоны казались ему ровнее и крепче, и это радовало. С любовью прижимал он к груди золотистые вязки ржи, стараясь услышать ее родной зрелый запах.

— Ведь еле ноги переставляет, — с жалостью посмотрела на Тимофея Мария. — Поговорил бы ты с ним, Данил.

— Пусть с нами будет. Веселее здесь, чем лежать и в потолок пучиться…

В сентябре Бондарев получил письмо от Толстого, Тимофей поставил на стол бюстик и только тогда вскрыл конверт.

«Тимофей Михайлович, напрасно ты думаешь, что книга твоя переводом испорчена. Вероятно, тебе ее дурно перевели… В том виде, в каком она есть, книга делает и сделает свое дело. От души желаю тебе душевного спокойствия и в жизни и в встрече близко уже предстоящей нам смерти, то есть уничтожения нашего тела и перехода нашего духа в другое состояние.

Любящий тебя брат Лев Толстой».

«Выходит, и ты, Лев Николаевич, уже в небо смотришь… Сейчас бы нам встретиться. Не разговоры говорить, а в вере своей укрепиться, единым духом перед уходом наполниться…»

Тимофей облокотился о стол, задумался; хотелось хотя бы в мыслях приблизиться к Толстому… И вдруг потемнело в глазах, сдавило грудь. Тимофей попробовал было встать, но только застонал от бессилия.

Он не слышал, как Мария обняла его и уложила. Почти неделю Тимофей то приходил в сознание, то опять проваливался в какие-то дебри. Увидев перед собой жену или Данила, он наставлял, как похоронить его, да чтоб не забыли все точно исполнить…


Задолго до покрова вдруг пошел первый снег, такой крупный и белый, что вся ребятня деревенская выскочила на волю и устроила игрища.

Мария готовила пойло корове и не заметила, как поднялся Тимофей, словно разбуженный детским весельем.

— Покормила бы меня. — Он стоял в исподнем, точно привидение, страшил своим видом.

— Господи, чего встал-то? — Мария даже вздрогнула. — Со скотиной сейчас управлюсь и накормлю.

— Два письма еще надо составить. Маковицкому не ответил, Толстому. Умру, кто за меня сделает?

— Отлежался бы путем, да и сделал. — Мария отставила ведро с мешалом.

Без аппетита, через силу поел Тимофей, лишь бы кровь разогреть, заставить еще пожить истомленное тело.

«Много и много и еще многоуважаемый Душан Петрович!

…Только одно приводит меня в смущение, что я непрочный житель, мне теперь 78 годов, потому я только одной ногой стою на земле, а другой уже во гробе; если не сегодня, то завтра подрежет меня смерть своей косою, потому прошу вас, Душан Петрович, не медлить… сегодня получили вы это письмо, а завтра пишите ответ. А что я промедлил долго с ответом… на то был неизбежный случай, который описывать здесь не время и не место…

За всем этим прошу и умоляю вас, Душан Петрович, примите вы на себя труд, напишите первую копию с книги, которую вы мне прислали, и пришлите ее на русском языке, дабы я мог видеть, что и как там сказано, согласно ли с моим писанием…»

Вечером пришел Данил, и Тимофей попросил его отправить письмо. Мария радовалась: наконец-то отец с сыном, кажется, помирились. Вот сидят, говорят тихо о чем-то, и послушать хотелось бы, да вдруг помешает.

— Над теми, кто вперед смотрит, всегда смеются. А еще пуще не любят тех, кто по-другому жить хочет да за собой остальных тянет. Это ж будто в лес неведомый сунуться, а ну как ловушка там спрятана? Вот ты на меня сердился, Данил, а какой вред от меня миру был, хоть один найди? Детей я всю жизнь грамоте учил? Учил. Канавы помог Федянину сделать? Помог. Хлеб продавать вы стали ездить? А откуда это? Опять Бондарев. Да все это малости, которые и считать не надо. Главного не случилось. Не признали хлебное дело первым на свете, испугались, потому как тогда и нас с тобой, крестьян, надо величать как самых важных людей. А я ведь и дальше смотрел. Не должны люди делиться на вторых и первых. Все должны надел на земле выходить.

— Да будет ли так когда?

— Будет… С этой мыслью я и ухожу от вас.


Уже давно пришла пора молотить, и деревня с нетерпением ждала ясной погоды. Те, что возят зерно по приискам, не больно-то поглядывали на небо, протопили овины, да и увязывали уже хлеб в кули. И Данил бы так сделал, но Тимофей отсоветовал. Наладится еще погода, а ну как овин вспыхнет — и улетят вместе с дымом труд и старание. Тогда что, одеваться в лохмотья да по миру идти?

И точно, расстаралось скоро солнце, подсушило слякотную от снега землю — и застукотали цепы по всей деревне, запригова-ривали.

Потату-потаты — твердой рукой отбивал ритм Данил.

Тикату-такаты — вторили ему уверенно другие.

«Вот и слава богу. — Тимофей успокоился. — Теперь им не до меня. Можно собраться и лечь».

Он принес из баньки оба пакета с рукописями, положил их рядом с кроватью, сверху поставил бюстик Толстого; причесал бороду, переоделся в чистое и лег.

Уже поздно вечером пришла домой Мария и сразу кинулась к Тимофею. Какая-то строгая, непривычная тишина стояла в избе.

— Ой, господи, напугалась-то как! Ты спал, что ли?

— Уйду я, Мария, со дня на день. Ты Данила попроси, чтоб первым долгом Толстого уведомил да пожелал от меня пожить ему еще для пользы человечества. А теперь иди, управляйся. Чего без дела стоять? Да и мне одному побыть надо.

Ночью вдруг откуда-то появился сверчок и зачикал свою монотонную песню. Слушая его, Тимофей расслабился и незаметно уснул. Мария несколько раз осторожно подходила: то одеяло поправит, то просто постоит рядом, прислушиваясь к дыханию. Когда и она легла, Тимофей открыл глаза. Все так же не умолкал сверчок, да слабый шум появился в ушах. То ли ветер принес его из тайги, разволновавшейся к перелому погоды, то ли в старом остывающем теле слабли жилы, столько лет державшие силу.

Все ближе и громче чикал сверчок, даже не чикал, а с каким-то металлическим скрипом пощелкивал совсем рядом. Тимофей опять забылся, но и во сне не оставляла его эта утомительная песня. Встать бы и найти надоедливое насекомое, да уже не сгибаются ноги, голову и ту не оторвать от подушки.

Так, в полудреме, он бы и пролежал до утра, но вдруг странный шелест пролетел над избушкой, всколыхнул ночную тишину, отозвался легким звоном в оконных стеклах, словно запоздалая стая птиц пронеслать к югу. Комната наполнилась мягким светом. Тимофей насторожился. «Уж не звезда ли это моя уходит?» — подумал он, не видя, как открылась луна, озарив озябшее ночное пространство.

Сразу утих, словно и не было его, таинственный сверчок, и в ушах вместо шума появилась неведомая мелодия, зовущая издалека, будто усталый пастух одну ноту играл на рожке и заманивал.

Мелодия то приближалась, то удалялась, свиваясь в причудливые узоры и завораживая. Тимофей не заметил, как рассвело и пришел день. Только под вечер он опять услышал шум молотьбы и понял, что еще живой. Но ни радости от этого не было, ни печали. Живой — значит, так надо.

Он и сам не заметил, как приноровил толчки своего сердца в такт цепу Данила. Поначалу тот работал уверенно, с оттяжкой. «Вот и хорошо, вот и хорошо», — невольно думал Тимофей, но где-то в подсознании он уже чувствовал, что это ненадолго, выдохнется сын или сядет перекурить, а как же ему, Тимофею? Не надо бы привыкать…

И вот точно. Уже с неохотой, все реже и реже, через силу стал ударять цеп, и сердце невольно подчинялось ему. Видимо, притомился Данил, хоть и дюжий в работе. Тимофей насторожился, попытался приподнять голову, чтобы лучше слушать, но сил для этого не набралось. Тогда он разжал сцепленные руки, приложил ладонь к уху…


— Тятя-то, однако, умер, — тихо сказал Данил.

Мария молча вошла в комнату, долго стояла, глядя на Тимофея.

— Да как же умер? Слушает вон чего-то, и глаза открыты. Тимофей, ты чего это?

— Закрыть надо глаза. Это так получилось у него. — Данил выступил из-за спины матери.