Хождение за светом — страница 5 из 23

На срубе чверенчал воробей. Тимофей не стал тревожить птицу, подождал, пока сама улетит. Вот он услышал, как хлопнула бадья, разом наполнилась и потянула веревку. Да, с колодцем ему повезло. С основания деревни живет примета: если сразу не попадешь на жилу — не прижиться тебе здесь. Поэтому и торчит в каждом дворе журавель. Медленно, как из сна, поднималась бадья, плескала на стенки сруба. Вот появилась темным пятном, поймала луч света и тут же выронила его вместе с брызгами. Из тьмы тянуло волглым холодом и глубоким покоем.

Вот вода наверху. Чистая, подрагивающая, она как глаз земли, пристально смотрела на него, и Тимофей не решился отпить. Он увидел свое лицо, словно в небытие уходящее, теряющее привычные очертания. Так же и истина, кажется, рядом — протяни руку и ухватишь, но разожмешь ладонь — а там пустота.

Наносив воды, Тимофей подмел в избушке, попрыскал водой во все углы, чтобы освежить воздух, и только после этого сел за стол, но что-то еще было не так. Он огляделся, потом вышел на улицу и долго смотрел на небо, словно запоминая его чистоту и беспредельность. После этого прихлопнул за собой дверь и решил: «Все, пока не закончу, выхода отсюда мне нет».

«Учение мое, пройдя наскрозь оба круга, и почтенный, и отверженный, Вселенную, разбитую на тысячи вероучений и толков, соединит, наконец, воедино, и потому что хлеб самого закоснелого преклонит, смягчит и на путь добродетели наставит. Но только сами вы, великие правители, засучите рукава за локоть».


Эти дни были самыми мучительными и радостными, с таким упорством Тимофей еще не работал. То, как птица, возносился его дух в холодное безжизненное пространство, обозревая видимые и невидимые пределы, то опять же, как птица, но уже с перебитым крылом, припадал к земле, впитывая ее целебную силу… Сколько прошло времени, он не заметил, но, отворив сейчас избушку, сощурился от яркого света, взлохматил голову и засмеялся.

— Эй, кто живые есть?

Никто не откликнулся.

— Я закончил свое сочинение! Все, закончил…

Неземная радость светилась в его очерченных синими кругами глазах. Он шел по деревне, чтобы хоть кого-то встретить и поделиться. И ему наплевать было, что вслед крутят пальцем у виска и называют лешаком — сегодня он чувствовал себя победителем…

Переписав сочинение начисто, Тимофей завернул его в холстину и спрятал. Пусть перед тем, как в путь, полежит в тишине и покое. Да и сам он еще не решил, куда отправить его, кому отдать.

А тут и хлеб убирать пришла пора. С утренней до вечерней росы не уходили с поля, но Тимофей не чувствовал усталости, был в благодушном настроении, всегда находил, чему порадоваться. Мария смотрела на него и тоже светлела лицом. Слава богу, закончил свою муку и помолодел будто: и сил прибавилось, и характером приобмяк.

Когда неожиданно разнепогодило, Тимофей не вытерпел и пошел к Федянину. Из всех деревенских один Гаврил всерьез воспринимал его сочинительство. А Тимофею, закончившему свой труд, не терпелось поговорить с кем-то о нем, да и новая забота не шла из головы. Пока убирал хлеб, все прошлогодняя осень вспоминалась, как зерно они свое за бесценок отдали…

— Грязи-то эко принес, — встретила его жена Федянина.

— А я разуюсь, Петровна. Хозяин где у тебя?

— Встаю, Тимофей, погоди, — Федянин, покряхтывая, свесил с кровати босые ноги. — Раздожжило-то как, куда годится?

— Надо ж ему когда-то посеять, не все время на нас равняться.

— Тебе-то чего, лишь бы заделье найти, да за свою писанину, — беззлобно заворчала Петровна.

— А я вот и пришел похвалиться. Неделю уж как переписал начисто сочинение.

— И что теперь будет? — Хозяйка с любопытством посмотрела на Бондарева, даже нож и недочищенную картофелину отложила.

— Ты собери-ка лучше на стол нам. — Гаврил подвинул табуретку к печке, привалился спиной к теплым кирпичам.

— Праздник-то куда с добром нашли. — Петровна принесла огурцов, сала.

— Вот теперь мы с тобой, Тимофей, как на блюде катаемся. — Гаврил, сгорбившись, не отрываясь от табуретки, быстро придвинулся к столу.

Они молча пожевали, поглядывая то в окно, то друг на друга.

— Дак все, говоришь?

— Все. — Тимофей помолчал недолго. — Чудно, как баба, что первого парнишку родила, радуюсь. Хочется всем говорить, показывать. А боюсь, вдруг не похвалят.

— Что ж не похвалят? Работал эвон сколь, подсох даже весь.

— А ведь и не загадывал, когда начинал. Как по колоднику все пять лет шел, последнее время думал, и не сдюжу. Летом могилу себе уж присматривал. Решил, чтоб и знаку не было, где покоится гроб. Сказал Данилу, чтоб таким же порядком продолжал там всякий год хлеб сеять.

— Деревенские тебя и так не любят, а теперь скажут, он и умереть рядом с нами брезгает.

Тимофей насупился.

— Нет уж, взялся, так теперь до конца! И смертью своей буду доказывать, что хлеб и хлебное дело на земле — главные.

— Я ж ничего. Да вот подумай, кожилишься ты кожилишься, а все псу под хвост. Куда сейчас это сочинение?

— Царю, Гаврил, только ему.

— Говорил я тебе и еще раз скажу. Пропадет оно. Крадче надо как-то сделать.

— Ладно, — оборвал Бондарев. — Не поэтому я пришел. Слушай, уберешь ты хлеб, обмолотишь, а куда его? Я-то один со своим сочинением — ладно, а тут вся деревня. Целый год пишете кровью и потом, а Мясину чуть не даром отдаете. — Тимофей, наверное, вспомнил и свои прежние обиды.

— Оно верно, да куда против правительства…

— Криком кричать мне хочется, Гаврил, да слов таких нету, чтобы разбудили вас. Ну чисто телки, залезли в болото… и все… Такие вот хитрованы, как Мясин, и пользуются вашей покорностью. Писать надо. Всем миром писать. Чтоб хоть по губернии разрешили продавать хлеб.

— Ты уж сам давай, а моего мужика не сбивай с пути, — вдруг выглянула из кути сидевшая молчком Петровна. — Пиши всем, а Гаврила не трогай.

— Да молчи ты! — Федянин даже вскочил. — Поизвадили баб.

— Мир попросит — и дозволят. Хоть чиновники, а такие же люди, из костей и мяса, чего их бояться, — продолжал Тимофей.

— Оно верно. Да, может, и поддержу я тебя, — скорее всего чтобы поперечить настырной бабе, почти согласился Федянин.

Небо было чистым, проступали зерна звезд. Легкий мороз присушил грязь, и она уже не чавкала, а приминалась с хрустом. Воздух был каким-то необыкновенным, казалось, еще чуть, и он станет, как промытый речной песок, скрипеть на зубах. А пахло так, словно после бани свежей холстиной лицо утираешь. Тимофей оглянулся туда, где закатилось солнце. «Слава богу, установилась погода. А письмо губернатору — не сочинение, тут надо сесть и разом обсказать все как есть», — подумал он.

С утра все пошли в поле и, словно стосковавшись, работали сосредоточенно, не чувствуя усталости, и радовались тому, как двигается дело, когда есть сила и находится, куда ее деть.


Вечерами Тимофей опять уходил в избушку. Мария вздыхала:

— Господи, я-то думала, ты и впрямь закончил.

— Одно закончил — другое начинаю, — улыбался Тимофей, а через неделю, когда письмо было готово, объявил старосте:

— Мир собирать надо, говорить буду, как хлебное дело вести дальше.

С неохотой сходились мужики. В пустое время они всякой затее рады, лишь бы потолковать, но сейчас, хоть и убран хлеб, в поле еще столько забот!

Вперед вышел Ликалов, приосанился:

— Ну что, будем слушать нашего Бондарева?

Толпа невнятно ответила, но Тимофей и не ждал согласия, уже стоял рядом с Ликаловым, разворачивая письмо губернатору.

Слушали молча, не перебивая, и это настораживало Тимофея. Он старался читать громче, даже вздыхал, делая паузы.

Первым не выдержал Мясин, закричал:

— Я ж говорил вам, мужики, он умом тронулся! Он же прошением этим всю деревню на распыл пустит. Мозгами-то пораскиньте! Где это видано, сектантам ездить?

— А ты во что веришь, Евдоким? Почему тебе можно с нашим хлебом ездить? — крикнул в ответ Гаврил.

— То я один, а то все. Нас же поодиночке в глухомань загонят, — поняв, что криком не возьмешь, пытался убеждать Мясин.

— А нам не привыкать, — поддержал еще кто то, и мужики, сами не поняв, отчего это получилось — как наваждение какое нашло на них! — покряхтев, дали согласие. Несколько дней потом неспокойны они были, а ну как случится что, ведь на экую лихость решились, даже на улице теперь старались не встречаться, а если и сталкивались случайно, то как заговорщики переглядывались да шепотом спрашивали:

— Ну как?

— Да вот думаю…

— Вот ведь что получилось.

А Тимофей обрадовался, воспрянул. Дела-то его двигаются, и народ, когда заденешь за живое, не отворачивается. Он хотел было и сочинение сразу царю направить, достал из укромного места, развернул холстину. Господи, вот они, все пять лет уместились на этой бумаге, вся его мука хлеборобская. Да может ли такое крестьянин сделать?


Жил в деревне еще один человек, к которому хотелось сходить Тимофею, поговорить о своем сочинении. А манило то, что книг у этого Королева было много, и не для почету он их, как видно, держал, даже в школу несколько раз Тимофею приносил; а когда споры за веру затевались меж субботниками и молоканами, то опять же Королев на выручку приходил, примирял мужиков, правда, сам же посмеивался над ними. Сторонились его поэтому многие, побаивались учености, но Тимофей решил, как зарубку поставил: «Вот поговорю с ним и в путь отправлю свой труд».

Решить-то решил, да осенние дни продыху не знают, не ты за работой, а она за тобой. Выкопали картошку, надо за лен браться. И так от солнца до солнца, пока руки как палки не станут. Какие тут прогулки? Но как-то Тимофей встретил Королева, и тот, словно догадываясь о его жизни, сам спросил:

— А что, Тимофей Михайлович, слух был, труд ты о хлебопашестве написал?

— А тебе что за дело? — буркнул Тимофей от неожиданности.

— Дела никакого, а интерес есть. Так, может, зайдешь?

— Зайду, как не зайти. Я и сам хотел.

Они молча дошли до дому, хозяин провел гостя в горницу, усадил.