Хождение за светом — страница 7 из 23

В окнах большого двухэтажного здания, сложенного из темнокрасного, будто остывающего кирпича, горели огни. «Это и есть», — подумал Тимофей. Он обошел вокруг, прочитал табличку и не удержался, толкнул дверь. Она отворилась. Навстречу по лестнице спускался мужчина. Завидев Тимофея, остановился.

— Здравствуйте. Я Бондарев. Мне бы Мартьянова увидеть.

Мужчина быстро сошел вниз и, приглядываясь, словно к знакомому, которого давно не видел, а сейчас силится вспомнить, протянул Тимофею руку.

— Я и есть Мартьянов, — улыбнулся. — Таким я и представлял вас, Тимофей Михайлович. Обычно ошибаюсь, а тут — нет…

— Не ошиблись, потому как правду писал, что думал, — Бондарев сердито ухмыльнулся. — А чаще на бумаге оставляют то, что хотят видеть или что другим угодно.

— Рукопись вас всего на три дня опередила, — Мартьянов заметил: гость хмурится не столь из-за какого-то неудовольствия, сколь от непривычной обстановки, от незнания, что ему скажут о его труде. — Я прочитал ваше сочинение и, не преувеличивая, скажу: впечатление огромное. Это, знаете вы, как молитва, духовная песня крестьянина.

— Забрать я приехал его. — Бондарев, насупившись, смотрел в глаза Мартьянову. — У вас, мне говорили, тут редкости со всего свету, а у меня это кровь и пот, чего же им красоваться?

— И что дальше намерены делать?

— Намерен царю отправить, — и еще раз, словно убеждая себя, он повторил шепотом: — Царю.

— Я, конечно, не вправе убеждать и отговаривать вас, — Мартьянов на мгновение задумался, — но не можете ли подождать до завтра? Мне бы хотелось внимательнее прочитать, показать друзьям. Вероятно, мы и поможем чем-то. А вы бы пока познакомились с музеем, у нас и в самом деле есть что посмотреть. Давайте я вас проведу.

Они шли по залам, и Тимофей, все еще боясь насмешки или недоверия, держался сурово, никак не мог сосредоточиться, рассеянно слушал, мудреные слова в голове его путались.

— А вот посмотрите. Любопытнейшая находка. Оказывается, местные жители, аборигены, более двух тысяч лет назад делали самотечное орошение. — Мартьянов оживился. — Мы говорим об отсталости и низкой культуре хакасов, а у нас под носом следы развитой цивилизации. Но опять же загадка, почему забыты эти достижения, поросли ковылем, словно не было?

— Где забыты, а где и нет.

— Так у вас и в самом деле восстановлена оросительная система? Я слышал об этом, но как-то не верилось.

— Не орошение чудо, Николай Михайлович. — Бондарев остановился. Он мог бы рассказать эту историю, но не хотелось ворошить былое.


Еще до приезда Тимофея в деревню Гаврил Федянин заинтересовался осыпавшимися канавами, которые пересекали поля вдоль и поперек. Он догадался, что это, но сколь ни уговаривал мужиков попробовать восстановить, те только усмехались:

— Если тебе делать нечего, зови ребятню, они любят по весне ручейки водить.

Потом приехал Тимофей и, услышав о затее Гаврила, сам вызвался помочь. Он понимал: мужики не столько сами решают, сколько прислушиваются к мнению тех, кто побогаче. Раз состояние смог нажить, значит, и голова есть, думают они и невольно соглашаются. К такой жизни они привыкли, о лучшей мечтают только во сне, а вот не дай бог хуже будет, на одной осолодке, хоть у нее и корень сладкий, можно окочуриться.

Вот тогда-то Тимофей и попробовал дать первый бой Мясину.

— Те, кто позаживнее живет, не хотят нас пускать в свой круг, — убеждал мужиков Бондарев. — Какой им интерес, если все мы наравне станем. Ехать-то не на ком будет…

— А ты откуда такой выискался? — с усмешкой спросил Евдоким. — Прижиться-то еще не успел, а уже раскол вносишь…

— А ты бы помолчал. Не тебя я склоняю, а тех, кто мыкается перед тобой. Экое пузо не от нужды наел…

Зароптал мир, впервой довелось им услышать такое о единоверце.

Махнул тогда рукой Тимофей, и пошли они рыть канавы с Гаврилом да с сыновьями. А осенью, когда отвезли зерно на мельницу к Аникину, тот, к удивлению всех, сказал, что пшеница у них самая примолотная. Но не сдавался мир, подзуживаемый Мясиным: погодите, вот весной пойдет большая вода и вместо полей одни лывы у вас будут. Но и этого не случилось, канавы перегородили вовремя…

Мартьянов смотрел на задумавшегося Бондарева, ждал.

— А то чудо, — Тимофей вздохнул, — что шесть годов ушло, чтоб деревню сговорить на общее орошение. Вот и думай после этого, вот и бейся головой о стену… Устал я, отдохнуть пойду. Завтра уж и обговорим все.


С утра в музей пришли Белоконский и Лебедев, ссыльные народники. Мартьянов им уже показывал сочинение Бондарева, и сейчас они, потерявшие всякие надежды на отклик, разуверившиеся не только в себе, но и в своем деле, шли на эту встречу встревоженные, словно вернулось то время, когда они жили в столице, отчаянно спорили и мечтали… Здесь, в ссылке, куда они с грустной гордостью уезжали, была надежда с небывалой силой развернуться среди простого народа. Но то, что на словах и бумаге казалось истинным, обернулось незнанием. Мужики и соглашались с их горячими словами, но соглашались молча, кивали головами и не забывали оглядываться.

— А ведь это второй Радищев, только похлеще, пострашней. — Белоконский говорил возбужденно и, словно для убедительности, часто потряхивал кудрявой головой.

— Радищев — это беллетрист, бытовик. — Лебедев, чтобы не сбиться с мысли, по привычке смотрел не на товарища, а куда-то в сторону. — Да, он первый показал Россию не с парадной стороны. А наш гость — иное, он пошел дальше. Он философ. Да-да, не улыбайся! Он предлагает свое мироустройство.

— Ты, как всегда, увидишь искорку и давай раздувать. — Белоконский иронически сморщился. — Какой он философ? Он за свою жизнь» кроме Библии, и не читал, наверное, ничего. На пустом философию не построишь, нужна база.

Лебедев быстро и пристально посмотрел на товарища, отвернулся:

— Книгами-то я его нагружу. Но неужели ты, так долго живущий среди простого народа, не заметил, что русский крестьянин от природы наделен аналитическим умом, способностью к философии. Неужели ты ни разу не прислушался, о чем они говорят, когда душа не истомлена работой. Несмотря на всю наивность, в их словах всегда мысль! А нам излишек знаний, мне кажется, даже вредит…

— А как узнать, где он, этот излишек?

— То, что им надо, они получают от земли, от работы, от всей природы. Они естественны, как трава, дерево, речка, и поэтому чисты и мудрее нас. Мы образованнее, но мы извращены. Извращены тысячами ошибок, которые в нас вдалбливали в гимназиях, университетах… Да что говорить…

— Тише, идут. — Белсконский встал, сделал несколько шагов к двери.

Мартьянов распахнул обе створки и пропустил Бондарева первым. Белоконский и Лебедев здоровались, а Тимофей смотрел им в глаза испытующе и сердито. Мартьянов, заметив это, взял Бондарева за плечо: даже сквозь одежду он почувствовал, как напряжено тело старика.

— Тимофей Михайлович, это мои друзья. Кстати, они тоже, как и вы, сосланы. Мы вместе читали ваш труд и восхищались…

— Да, вы знаете, — прервал Белоконский и подошел вплотную, — при чтении вашей рукописи я все время вспоминал «Путешествие» Радищева. Подобное говорите и вы!

Тимофей прищурился, будто хотел лучше увидеть этого человека, молча сел.

— Вы не согласны? — Не получив ответа, Белоконский как-то сник.

— Доводилось и мне читать «Путешествие». — Тимофей теперь по-настоящему озлился. — Да как же вы плохо думаете обо мне. По-вашему, столько годов потратил я, чтоб за Радищевым пойти?..

— Тимофей Михайлович, — Лебедев привстал, — вот мы считаем себя народниками и думаем, что знаем крестьянина, его нужды и то, как ему жить дальше. А прочитал я ваш труд и понял: не нам вас учить, а вы должны поделиться с нами своей мудростью. Все это копилось в русском мужике веками, а вам удалось высказать. Да что слова. — Лебедев махнул рукой. — Николай Михайлович, дайте рукопись.

Мартьянов достал из стола сочинение Бондарева, и Лебедев медленно, словно боясь пропустить что-то важное, начал читать.

«О други мои и слушатели, да если бы я не один язык имел, а много и говорить бы хотел, и тогда не можно бы было подробно поведать все горести те, и не могут всякие уста человеческие изъяснить муки те. Плакали эти миллионы мучеников неутешно, да никто и не утешал их, вопили они с глубокой той пропасти, да никто и не слышал их; да и бог, как видно, в те века закрылся облаком, чтобы не доходили к нему вопли их…»

— От повторения ума у нас не прибавится, — прервал его Тимофей и, привстав, забрал рукопись. Попросил у Мартьянова клей и бумагу, плотно обернул сочинение, тщательно запечатал его.

— Теперь пусть путешествует, — улыбнулся он и положил на пакет тяжелую ладонь, словно стараясь пригреть на прощание свое сочинение…


…Городок только открыл ставни, а Тимофей уже сидел на почтовом крыльце и прикидывал, сколько же дней будет идти пакет? «Знали бы, что в нем, так срочной, с государственными бумагами отправили бы… Откуда им знать, мужик пришел, жалобщик. На большее ума у них недостаток».

К Тимофею подошел парнишка и сел рядом.

— Дядька, а я тебя не боюсь, — сказал он, поглядывая на пакет Бондарева.

— Экий ты смелый. Ну, рассказывай.

— А что рассказывать? Мне вот интересно про твою бумагу узнать.

— Узнаешь. Все скоро узнают. Там про всех сказано.

— А брешешь. Про меня-то не сказано. Вот чей я?

— Как чей, отца с матерью.

— Хитрый ты, дядька.

Тимофей встал. На крыльцо поднимался почтмейстер Серафим Лукич Бурмакин. На Бондарева он и не взглянул, преисполненный такого величия, словно впереди его ждал престол. А все оттого, что свое дело Серафим Лукич считал наиглавнейшим. Ведь через него городок держал связь с Москвой и Петербургом, а случалось, приходили пакеты и из самого Парижа. Тогда Бурмакин запирал их в ящик и держал там по неделе, а то и больше. Все эти дни он ходил с таким таинственным и напыщенным видом, что даже жена начинала к нему не иначе как «Серафим Лукич» обращаться. На службе Бурма