Хождение за светом — страница 8 из 23

кин тайком разглядывал пакет, и так ему хотелось вскрыть его, что он зажимал ладони меж колен и сладостно щурился. И только когда приходила другая хоть мало-мальски важная бумага, Серафим Лукич расставался с заграничным пакетом.

Не успел почтмейстер и расположиться-то как следует, только поерзал в кресле, как вошел писарь и осторожно рассмеялся.

— Там мужик один вас дожидается. — Писарь на мгновение замялся. — Пакет принес. В Петербург отправить хочет. Да не куда-нибудь, а самодержцу нашему.

— Гони, ишь чего надумал. У меня и в мыслях не шевельнется, не токмо что рука. — Почтмейстер посмотрел на свои полные ладони и словно для убедительности положил их на стол.

— Да уж и уговаривал его, и гнал, а он все грозится.

— Иди-иди, — отправил подчиненного почтмейстер, стараясь вместе с ним расстаться и с неприятной новостью. Экий пустяк, а вся возвышенность и благодушие Бурмакина сошли, он впал в растерянность и все поглядывал с тревогой на дверь. И она распахнулась.

— Здравствуйте! — С каким-либо иным делом Тимофей бы и заробел, но сейчас был настроен решительно, подошел вплотную к столу. — Рассудите нас, господин почтмейстер. Писарь ваш не берет у меня пакет, а где он такое право взял? Царь-батюшка, помазанник божий, всегда простой народ слушает и правду ищет. А он, значит, на пути его встает?

— Ты кто таков?

— Бондарев я, Тимофей Михайлович. Крестьянским трудом живу.

— Ишь ты! Бондарев, значит. Так ты свой пакетик-то оставь у меня.

— Оформить же надо, записать. Дойдет ли оно так?

— Дойдет, в самый раз дойдет. — Бурмакину хотелось улыбнуться, подавить в себе раздражение.

— Нет, — Тимофей недоверчиво отступил назад, — я так не отдам.

— Вон отсюда! Смутьян! — Бурмакин чуть не дрожал от гнева. — Становому в кутузку сдам!

— Да что ж это за бесправие? — Тимофей прижал к груди пакет и прежде, чем уйти, посмотрел в глаза Бурмакина цепко и внимательно, будто хотел доискаться в них до чего-то. — Вот теперь я точно знаю, за что вам платят деньги. За это и платят…

Бурмакин вскочил, его лицо искривилось, но Тимофей уже не слышал ни угроз, ни ругательств, он торопился в музей.

Узнав о происшествии, Мартьянов рассмеялся.

— Почтмейстера-то мы убедим. Он просто струсил. До Петербурга ваше сочинение дойдет, а вот дальше — не ручаюсь. Там крысы поважнее сидят.

— Черновые листы я у себя оставил. Этим путем не получится, другим буду пробовать. Истину я познал, а для нее нет удержу…


Чем жить дальше, что делать? Как дитя беспризорное, ушло сочинение, не подает голосу. Пойти бы следом, но спросить не у кого.

Гудит над голым пространством степи весенний ветер, такой же дурной и безрадостный, как и зимой был, как и осенью. Холмы, что стоят на его пути, он так обтрепал — даже каменные ребра повылезли, пугают в сумерках.

Как и холмы эти, сох Тимофей от ожидания больше, чем от работы, нервничал. Оно бы еще ничего, да тут Данил задумал отделяться. Не добро было жаль половинить — заела тревога о сыне. Тимофей и раньше замечал — жадный взгляд у Данила, да не думал, что все так обернется.

— Ты чего к Мясину зачастил? — Тимофей остановил сына у ворот.

— Я уж сам хозяин, вот и думаю, как жить. — Отвернувшись от отца, Данил хотел пройти.

— Погоди, хозяин. Ты мне скажи.

— А скажу, так тошно станет.

— Ну, говори.

— А то, что не хочу я… — Данил остановился. — Безбожник ты, нет в тебе никакой веры. Народ зря не будет возле головы пальцем крутить. Весь твой разум в бумагу ушел.

— Вон ты как…

— Вот так. Не хочу я, чтоб смотрели на меня из окошек, как на пса.

— Кто яс на тебя смотрит?

— На тебя смотрят. Вперед жалели, потом придурком считали… А теперь ты всем как враг! Царя вздумал учить, а где училка твоя?

— Иди куда идешь, сынок родной…

Давно ли было — радовался Тимофей: закончено сочинение, узнают его скоро все, и поворот будет. Но полгода уже прошло, а вестей никаких. А может быть, комиссию царь задумал, ученых людей собирает? Но чего ж тогда таиться? И Бондарева бы призвать можно… Тимофей зашел в избушку, достал черновики. «Пусть молчат, но мне-то кто указал? Россия большая, людей в ней, как звезд на небе. Стучаться надо во все двери, не один же я хлебное дело величу».

Как и раньше, Тимофей прибрался в избушке, поставил свечи. «Жизни бы дал бог поболе, я бы каждому человеку на земле переписал список». Окунувшись в свое творение, он словно помолодел, словно вернулся к тем дням, когда начинал труд.

Через месяц три новых списка были готовы. Времени оставалось мало, подходила пора сеять, и Тимофей сразу собрался в Минусинск.

Ликалов, занятый какой-то бумагой, долго не смотрел на Бондарева, потом молча поднял голову.

— В Минусинск мне надо. — Тимофей ненадолго замолчал, решаясь на ложь. — Данил отделяется, а с ним хозяйства много уходит. Так я прикупить кой-чего хочу.

— Чего это он отделяется?

— Кто его знает.

— Не положено тебе ездить. Да не смотри ты на меня чертом, — Ликалов озлился. — Найдем скоро управу. Наездишься!

«Сатана, а не человек. — Тимофей понял: теперь с выездами будет нелегко. — Значит, минусинские власти указали, боятся, что опять царю напишу. Да меня ведь не остановишь».

На другой день ночью Тимофей тайно приехал в Минусинск. В заезжий дом теперь нельзя было, и он сразу отправился к музею. Знакомое красное здание светилось всеми тремя окнами. Тимофей осторожно постучал.

— Мне бы Мартьянова, это Бондарев.

— Тимофей Михайлович, погодите. — Дверь распахнулась. — Вот хорошо-то! А я в библиотеке засиделся.

Бондарев, еще не пришедший в себя после долгой и спешной дороги, хоть узнал Лебедева, но стоял молча, не решаясь пройти.

— Мне бы Николая Михайловича.

Мартьянов, услышав разговор, уже вышел.

— Проходите же, Тимофей Михайлович. Давно ли прибыли?

— Только вот с лошади. С просьбой я к вам.

Пока гость проходил, раздевался, Лебедев уже поставил самовар.

— Нет известий, Николай Михайлович, все глаза проглядел. Молчат царские кабинеты, да, думаю, не зря. Просил сегодня вид на выезд, не дали. Боятся, значит. А боятся — это хорошо, так я понимаю.

— Сейчас наши власти всего боятся. Время больно нехорошее. В одном Минусинске сколько ссыльных, а в Сибири и не сосчитать. Всех сюда — и анархистов, и пропагандистов, и заговорщиков.

— Это что ж, учения такие?

— Да, можно сказать, учения. Вот Василий Степанович тоже ведь из народников. — Мартьянов вздохнул. — Хотели мир переделать.

— Как же они его переделают, если пути у них нету?

— Был, наверное, какой-то путь.

— Какой-то — уже не путь. Путь один — вот здесь он. — Тимофей показал на стопку своих рукописей. — Надумал я, Николай Михайлович, переписывать свой труд, пока рука перо держит, и отправлять государственным людям. Хоть бы один зацепился, вдвоем-то легче тянуть воз.

— И кому же сейчас хотите отправить?

— Один список еще раз царю, вдруг затерялось, а нет, так напомнить, другой — министру внутренних дел, а третий — губернатору нашему, чтоб и он не стоял в стороне.

— Тимофей Михайлович, не обижайтесь, но вы как ребенок. — Лебедев для убедительности встал даже. — Да не поможет вам никто из них! Для того они и сидят, чтоб ничего не менялось. Какие-нибудь пустяковые реформы, это еще можно. А чтобы полное переустройство — духу у них не хватит. Пущенное колесо до конца катится.

— Да неужто там все недоумки?

— Почву надо готовить. Рассылайте свое сочинение просвещенным людям России, их будите. Вот кому бы я отправил в первую очередь, так это Успенскому. Судьбу мужика он сейчас знает лучше многих. Графу Толстому, мне думается, это тоже будет близко.

— Тимофей Михайлович, и нам бы не грех один экземпляр оставить. Народу у меня много бывает, читали бы.

— Читать можно и как сказку, читать да дивиться.

— Ваше сочинение так не прочитаешь, поверьте мне.

Прошлый раз Бондарев боялся, как это к нему, к мужику, отнесутся господа, но теперь он видел и понимал — с ними он может быть на равных.

— Сомнения мне не дают жить. С работой легче было. Думал, вот напишу — и поймут люди.

— Те, кого вы зовете, никогда не пойдут хлеб выращивать. Он у них есть, да не умеют они этого делать. Силой да обманом жить легче.

— Оно и легче вроде, да хлеб тот из сладкого горьким становится.

— Это мужику он горек. А для них хлеб дармовой — сладок.

— Тогда пожечь мне мое сочинение?

— Единомышленников надо искать. Вместе идти.

Бондарев взял свои бумаги, встал.

— Ехать мне надо. Узнают, что был здесь, не будет больше пути. А для меня побывать у вас, как чистой воды попить. Николай Михайлович, поклонюсь вам, отправьте сочинение министру от моего имени. А вот это, Василий Степанович, вам для Успенского. Третий список пусть останется музею. А вот графу Толстому не знаю, зачем надо?

— У него только титул графский. Это писатель, всей душой он тоже ищет справедливость на земле.

— Графу в следующий раз Привезу. Дай только бог здоровья.

Полуночной степью летел всадник. Спящая земля почти не отзывалась на стук копыт. Ни ветра, ни птицы, ни тени. Всадник рассекал это дремлющее пространство, словно черный свиток, который тут же смыкался, только взлетали задние ноги лошади.


Уже в середине лета, перед покосом, отвез Тимофей копию сочинения и для графа Толстого. Но шли дни и недели, а ответа ни от кого не было.

Ночами, хоть и наломается днем, Тимофей лежал, перечитывая в памяти заветные страницы, спорил с невидимыми спорщиками. Как лее это, ведь ясная ясность, а ушла как в бездонный колодец… Если бы не школа, совсем бы тоска скрутила осенью Тимофея. С детьми он только и мог вздохнуть.

Пусть молчат взрослые, но им-то он может свои заповеди передать. Западут в чистые души, а потом, глядишь, и взойдут.

«Дружный снег, этот уже не растает до весны», — думал Тимофей, глядя в окно. Продиктовав ребятишкам задачу, он вышел подышать чистотой. Побелевший двор словно помолодел, и вся деревня, как яичко только что снесенное, казалась свежей и теплой.