Хождение за три моря — страница 16 из 89

— Чтой-то пробежало? — испугался Стёпка.

— Домовой, — равнодушно пояснил его спутник. — Нас испужался, под пол побег прятаться. А вот и тот конёк!

Освещённые тусклым светом плошки, на них глядели огненные глаза Орлика. Жеребец стоял неподвижно и напоминал изваяние. Вход в его денник был перегорожен тремя жердями, просунутыми в кованые крюки.

— Тпрусеньки, тпрусеньки! — ласково забормотал Ванятка, осторожно снимая верхнюю жердь.

Вдруг гремящий голос за их спинами насмешливо спросил:

— Отпрукал или мне пособить?

Конокрады вздрогнули, оглянулись. Из угла, там, где было сено, выступила тёмная фигура; по стати и мощному телосложению нетрудно было узнать хозяина жеребца. Ванятка толкнул в бок своего напарника, мол, вынимай нож, сам же, подняв повыше плошку, чтобы темнота скрыла блеск клинка, стал вкрадчиво придвигаться к купцу, с ласковой напевностью поясняя:

— Ой, мил человек, ночевать нам негде, вот и решили в конюшне ночь подремать, сторож нас пустил, утречком уйдём подобру...

— Что за обычай в Новгороде такой странный: перед сном рожи углём мазать? — столь же насмешливо спросил гость.

— Ой, да не обычай, мил человек, а надобность... — Ванятка вдруг шагнул в сторону, крикнул: — Давай, Стёпка!

Лохматый верзила ринулся на Афанасия, норовя всадить ему клинок в живот. И сам не понял, как оказался брошен на пол, словно вихрь его опрокинул. Нож отлетел к ногам Ванятки. Тот проворно подхватил его, по-бычьи угнув голову, прыжком метнулся к купцу. И тоже оказался на полу, рядом с недоумевающим Стёпкой. Оба разом вскочили, но опять были повергнуты непонятным образом. А нож очутился в руке приезжего. Кажется, он не сделал ни единого движения.

— Чтой-то ты, мил человек, дересся? — прохныкал Ванятка. — Ай мы тебе чем не угодили? Аль обидели чем?

Приезжий подобрал плошку, затоптал загоревшие от неё травинки, повелительно произнёс:

— Поднимайтесь, ишь развалились! И не вздумайте шутить, убью! — В свете ночника лицо его было сдержанно-грозным.

Конокрады нехотя поднялись, уныло опустили головы; оба решили, что их немедленно отведут к посаднику. У посадника Андрияна Захарьинича рука тяжёлая. Стёпка вдруг всхлипнул. Афанасий цепко оглядел понурившихся оборванных парней.

— Что, ушкуйники, аль жрать хотите?

— Хоти-им, — провыл Ванятка, уловив в голосе купца странное дружелюбие. — Третий день не жрамши, мил человек, ой хотим!

В руках купца вдруг возник увесистый кожаный кошель, он раскрыл его, протянул несколько серебряных монет кудрявому парню.

— Зло хотели мне содеять, но я вам добром отплачу, берите.

Ошалелые оборванцы переглянулись, бухнули Афанасию в ноги. Ванятка прокричал:

— Век будем за тебя Бога молить. По-божески ты с нами поступил, и мы с тобой по-божески! Што хоть для тебя сделаем! Хрест святой на том кладём, скажи только!

— Добро. Вы мне понадобитесь. Завтра утром приходите сюда, тогда и поговорим. А пока ступайте с Богом.

Парни удалились, оглядываясь и перешёптываясь. Афанасий не сомневался, что они придут, по опыту зная, что из таких выходят самые преданные друзья. Или слуги.


Утром они и на самом деле явились. С умытыми лицами и даже в новых косоворотках, — видать, денег Афанасия хватило на еду и на рубахи. У Степана кровоподтёк под глазом почти зажил, а целый глаз бойко сверкал. Лицо Ванятки выглядело смышлёным, он производил впечатление человека бывалого. Пожалуй, им можно было довериться. Афанасий повёл парней в едальню, велел могучей краснощекой Василисе накормить. Та оборванцев знала, с удивлением посмотрела на внушительного купца, недоумевая, что между ним и этими бродягами общего.

— Что им подать-то? — нерешительно спросила она.

— А что душа запросит.

Душа Ванятки запросила сёмги, яиц десяток, пирога с мясной начинкой и пива. Стёпка оказался поскромнее, пожелал икры, пирога, баранинки, пареной репы, сыти, мёду, осетрины. Подано всё это было без промедления. Помогали Василисе две девки в панёвах. Когда стол был накрыт, румяная повариха поинтересовалась, куда это всё мелкокостные парни собираются запихать?

— А в чересла, Василиса, — вскричал бойкий Ванятка, облизывая в нетерпении пустую деревянную ложку. — Вот пузо наем, ужо с тобой поборюсь!

— Я дак песни люблю петь! — объявил Стёпка с набитым ртом.

— Уж мне борцы да певцы! — смешливо фыркнула повариха. — Охальники вы! И пьянчужки.

— «Веселье Руси есть пити, не можем без того быти!» — оправдался кудрявый Ванятка. — Владимир Красно Солнышко не здря сие молвил! — И жадно принялся за еду.

Женщина, видать, эту присказку терпеть не могла, рассердилась, в сердцах бросив:

— Воистину «безумных не орют, ни сеют, сами ся рожают».

— Безумные сраму не имут! — крикнул ей вслед парень и беспечно расхохотался.

Афанасий слушал шутливые препирательства с удовольствием, видно было, что новгородцы на язык остры, общительны, скорей веселы, чем угрюмы, беззаботны и дружелюбны. Эти черты свидетельствовали о свободе нравов, лёгкой и сытой жизни. Народ, не обременённый непосильной нуждой, легче возмутить.

Чрева у парней и на самом деле оказались ненасытными, умяли всё, даже косточки оглодали. Довольный сверх всякой меры, Стёпка, свесив кудлатую голову, запел старинную песню про Илью Муромца, известную всей Руси.


Он идёт служить за веру христианскую,

И за землю российскую,

И за стольный Киев-град,

За вдов, за сирот, за бедных людей

И за тебя, молодую княгиню, вдовицу Апраксию.

А для собаки-то князя Владимира

Да не вышел бы я вон из погреба.


Эту песню в Москве петь запретили при властном митрополите Геронтии из-за хулы князя Владимира, которого разгневанный Илья Муромец обозвал собакой. А в вольном городе поют. И, как скоро пришлось убедиться Афанасию, повсеместно. Он вежливо кашлянул в кулак, и парни тотчас выжидательно подняли головы. Наступило время беседы.

Скоро Афанасий знал и о новой церкви Иоанна Предтечи, построенной четырнадцать лет назад на Опоках, где хранил свою казну купеческий союз «Иванское ста» — соперник Ганзы; и о Грановитой палате, возведённой ранее Иоанна Предтечи, — месте заседания Совета господ; и о том, что Новгород делится на две стороны — боярскую, называемую Софийской, и Торговую; и что «молодшие» часто бегают на мост ругаться с «лепшими».

— А то и дерёмся, — добавил Ванятка. — Вон Стёпке надысь боярин Михалчич глаз подбил. Лютой боярин, своих холопей драться на мост водит. Мало ему, что они ватажкой по Волге плавают, вогулов разоряют, дак ещё и торговлю солью в своих руках держит.

— И хлебом, — дополнил Стёпка, почёсывая подсыхающий кровоподтёк. — Чижолая у Михалчича рука, эва, как саданул! Я две сажени котом катился.

— Из-за чего ссора-то произошла?

— А он хотел цены на хлебушек поднять. И задержал в Торжке обоз с зерном. Тогда «жито к нам не идяше ни отколеже». Мы и побежали на мост лаяться. Дак и подрались!

— Обоз с хлебом, говоришь? — задумчиво повторил Афанасий. — А откуда он шёл?

— Из Суздаля.

— А ещё откуда к вам хлеб поступает?

— Из Ярославля. Боле неоткуда. Ганза хлебом не торгует, с Киева обозам не пробиться, там Литва всем владеет. Хлеб да соль в Новгороде всему голова. А оне в воле Михалчича. Наши его не шибко любят, не по-божески поступает. И то. У них весь род такой. Из Михалчичей двенадцать посадников вышло, досадили они народу крепко. Сколько раз вече сбегалось, штоб их свалить. Куды! Все бояре за них горой! Они и под Москву не хотят, зачем им кому-то покоряться, они сами князья!

Теперь для Афанасия многое прояснилось. Задержать обозы в Торжке[53] — «молодшие» новгородцы взбунтуются. Надо срочно слать донесение в Москву.

— Вот что, други мои верные, — сказал Афанасий, — предстоит вам великое дело...


В голубой дуге[54], украшенной золотым шитьём и драгоценностями (чем не князь?), постукивая посохом, оправленным в серебро, боярин Михалчич в сопровождении двух рослых холопов важно шёл по Кожевенной улице. Заглядывал по пути в обувные лавки — надо было чиры[55] купить. Такие покупки боярин никому не доверял, ворчал, что купят «тесны да неладно прошиты, деньгу неправно изведут». Увиденные чиры ему не нравились, просты, грубы, нет на них серебряных пряжек. Хоть сапожников нанимай. По пути он мысленно продолжал спорить с посадским Захарьиничем о вере. Тот стойко держался православия, а он убеждал посадского тысячника, что надо дружбу с латынянами крепить, с немецкими католиками и с польским королём. Спор закончился ссорой.

— Ты, Михалка, как есть папёжник[56], — кричал выведенный из себя обычно спокойный Андреян. — Хочешь ворогов к нам навести! Тевтоны[57] на псковских рубежах стоят! Забыл?

— А чем страшны нам тевтоны? — спрашивал Михалчич.

Андреян ещё больше багровел, терялся от столь простого вопроса, ибо твёрдо был убеждён: не способен истинный новгородец задавать его после битвы на Чудском озере, после столь частых набегов рыцарей на новгородские рубежи. А хупавый[58], ярый и крепкий боярин смотрел преувеличенно бесхитростно, словно младень непонимающий, только в глубине тёмных глаз светилось нечто такое, отчего посадник окончательно терялся и молчал. Наконец, овладев собой, сухо сказал:

— Сие у тебя не от глупства, боярин, а от гордыни. Жалится на тебя народ, говорят, Михалчич «блудом шкодит»! Доиграешься, Михалка!

Проходя мимо нарядной церкви Петра и Павла, выстроенной из красного кирпича, с полукруглым приделом-апсидой, сводчатым входом, украшенной лопатинами, пилястрами, аркадными поясками, боярин лишь усмехался тонкими губами, но лба не перекрестил. Он был уверен, что латинянская вера Новгороду сподручнее, ибо в тамошних землях бояре — бароны да герцоги — большую власть и силу имеют, там на их богатства никто не зарится, земли у них не отнимают, они сами у всякого отнять могут. А тут и богатство имеешь, а живи и оглядывайся. Чуть зазевался — враз всего лишишься. «Ишь, озаботился посадник, Михалчич «блудом шкодит», а чего не блудить, коль ярь в теле имеется? И серебром кого хошь осыплю, любая жёнка прибежит, только мигни, хоть вдовица, хоть от живого мужа».